Конечно, лишь жажда презрения людьми и любовь к поношениям заставляли его говорить так. Он не только не нарушал правил воздержания, которые были приняты между отшельниками, но в большинстве случаев прямо забывал о пище, и его ученик Авраам был вынужден напомнить ему о трапезе. И на это он иногда удивлялся, полагая, что он уже ел. Так мало обращал он внимания на телесные нужды. Если случайно ему приходилось по гостеприимству принимать с посетителями пищу ранее положенного времени, он затем долго постился, заставляя тело оплатить снисхождение, которое он ему сделал лишь для того, чтобы исполнить долг милосердия другим. Соседние пустынники знали этот его обычай. Однажды, когда пришедший навестить его авва Адельф, епископ Никополеоса, не знал его обычаев, пригласил его позавтракать с собой в день своего отъезда, преподобный не захотел отказать ему. В то же время пришли несколько старцев и стали упрекать ученика Сисоя, что он не предварил епископа, так как было очевидно, что после этого завтрака святой наложит на себя продолжительный и строгий пост.
Как-то раз отшельники собрались, чтобы присутствовать при служении литургии. После совершения таинства один из них дважды давал ему вино. Сисой оба раза выпил понемногу более ддя того, чтобы не огорчать брата отказом, чем потому, что желал этого. Но когда монах поднес ему в третий раз, он, полагая, что в те два раза заплатил достаточно долгу учтивости, отказался, говоря, что вино вводит в искушение.
Он так опасался мирской похвалы, что, молясь иногда с воздетыми руками, он опускал их тотчас, как думал, что его могут видеть, из боязни, что его начнут еще более почитать. Однажды, совершая молитву в обществе другого пустынника, он не мог удержаться от нескольких вздохов. Но как только он успокоился, он пожалел об этом и сказал с великим смирением этому монаху: «Прости меня, брат! Я, кажется, не истинный пустынник, если я так вздыхаю перед другими».
Всегда готовый оправдывать других, он, если видел что хорошее в других, обращал это укором себе. Прохаживаясь однажды на горе, на которой он десять месяцев никого не видал, он встретил охотника, у которого он спросил, откуда он и давно ли он не был в этом месте. «Уже одиннадцать месяцев, — отвечал охотник, — я хожу по этой горе, но не встретил никого, кроме тебя». Тогда преподобный пошел в свою келью и с чувством самоукорения, ударяя себя в грудь, говорил: «О, Сисой, ты полагал, что хранил строгое уединение, пробыв некоторое время один; а вот мирянин, который пробыл в уединении дольше тебя!»
Три отшельника, привлеченные молвой о его святости, посетили его, и один из них сказал ему: «Отец, что сделать мне, чтобы избежать адского огня?» Он ему не ответил. «А я, отец, — подхватил другой, — чем могу избежать скрежета зубов и не умирающего червя адского?» Третий спросил: «А мне что делать? Меня охватывает смертельный ужас всякий раз, как я представляю себе тьму кромешную».
Тогда преподобный ему ответил: «Признаюсь вам, братья, я никогда не думал об этих вещах; и так как я знаю, что Бог полон благости, то я надеюсь, что он сжалится надо мной». Монахи, которые ожидали более прямого и пространного ответа, удалились, выражая некоторую печаль. Но святой не захотел отпустить их недовольными, позвал их и с великим смирением им сказал: «Блаженны вы, братья, и завидую я вашей добродетели: вы мне говорили об адских муках, и я понимаю, что вы так проникнуты мыслью о них, что они могут вам много помочь, чтобы избежать грехов. А я! Что делать мне с сердцем, столь бесчувственным, что я не думаю даже, чтобы после смерти было место казни, назначенное для наказания злых! Эта бесчувственность есть, без сомнения, причина тому, что я совершаю столько грехов». Отшельники, удивленные столь смиренным ответом, просили у него прощения и возвратились домой, утверждая, что совершенно верно все то, что им рассказывали о его смирении.
Он говорил, что в течение тридцати лет он молится Иисусу Христу: «Господь мой, Иисус Христос, не дай мне сегодня согрешить языком».
— И однако, — прибавлял он, — я всегда в этом отношении грешу.
И эти слова могли быть вследствие его смирения. Он строго наблюдал молчание и уединение и постоянно держал дверь кельи запертой, чтобы его не развлекали.
Так как кротость является верной спутницей смирения, то Сисой был столько же кроток, сколько смиренен. В его ревности не было никакой горечи. Он не удивлялся ошибкам своих братьев и, далекий от упреков и негодования, с чрезвычайным терпением помогал им избавляться.
Один отшельник, живший в его соседстве, часто приходил к нему с признанием в своих грехах, и святой всегда отвечал ему: «Встань!» «Но, отец, — возразил ему однажды этот монах, — сколько же времени буду я подыматься и снова падать и снова подыматься?» «Делай это, — отвечал он ему, — пока смерть не найдет тебя павшим или поднявшимся».
Несколько иноков спросили его, не должен ли монах, который впал в прегрешения, совершать покаяние в течение целого года. «Это мне кажется слишком долго», — ответил он. «Но тогда, — сказали они, — по крайней мере шесть месяцев?» «Это много», — отвечал он. Они продолжали спрашивать: «Так, по крайней мере, сорок дней?» «И это много», — заметил он. «Так что же, — возразили братья, — ты находишь, что, если бы вскоре после его падения совершалась литургия, его можно допустить к таинству?» «Я не говорю этого, — отвечал преподобный. — Но я думаю, что благость Божия такова, что если бы он обратился к Богу с искренним раскаянием во грехе, то сам Господь принял бы его меньше, чем в три дня».
Нельзя не остановиться с особым вниманием на этих светлых взглядах великого подвижника. У нас не без прихотливости некоторые миряне замечают, что христианство слишком «черно» и слишком грозно. В самом деле, учение о благости Божией, учение о таинстве искупления в нем как будто заслонено трепетным ожиданием вечной муки. Из испуганного мозга, с детства смущенного страшными картинами адских мук, как будто вытравлен образ кроткого Пастыря, несущего на плечах погибшую овцу и оставляющего верное стадо для взыскания одной заблудившейся овцы. Так и эти простодушные иноки, со вопросники преп. Сисоя. Вместо того, чтобы укреплять свою душу памятью о разбойнике, перед которым ради его предсмертного короткого исповедания Христа открылись перед первым двери рая; памятью о первоверховном Петре, которому троекратное торжественное отречение от Христа не воспрепятствовало принять ключи рая и стать краеугольным камнем церкви; памятью о грешнице, омывшей слезами ноги Учителя и отершей их волосами, принявшими столько нечистых ласк, о чьем подвиге любви доселе по всему миру твердит Евангелие, — они распаляли свое воображение ухищренными подробностями адских мук. Одного смущал «огнь неугасающий», другого «скрежет зубов и червь не умирающий», третьего «тьма кромешная». И как мудр, и как христиански глубок был ответ инока, что он за благостью Божией и за верой в милосердие Божие забыл об адских муках!
Не поймем ли мы, что уже в силу психологических соображений гораздо полезнее для души более помнить о благости Божией, чем об угрозе адских мук? В этих земных наших делах для кротких и благостных людей мы будем работать с большим усердием, чем для сурового требователя. И вечная запуганность души вовсе не соответствует величию жертвы Христовой и делу искупления. Переживая в душе вечную Пасху, полные чувства «радости спасения», мы легче избежим всякого зла и лучше сохраним себя, чем в постоянном страхе.
Такой же интерес представляет разговор преподобного с теми иноками, которые непременно желают ограничить милосердие Божие известным сроком и не могли понять, что мгновенного дуновения благодати Богу достаточно для того, чтобы возродить падшую душу, и привлекши ее к себе великим движением Отчей любви, сразу исцелить все ее раны. Они не могли понять, что Бог есть прежде всего существо недостижимое и что могущество Его благодати не может быть определено ничтожными и жалкими мерами нашего убогого земного рвения...