Это был последний удар. Я чуть не плакал. Все мои предположения разлетались в прах. Я был осужден влачить печальное существование человека, заброшенного на чужбину и вечно ожидающего денег, а в ожидании связанного в каждом малейшем движении или обязанного делать займы у людей, едва знавших меня по имени. Продать своего у меня ничего уже не было, и наличных средств не могло достать долее, как до конца февраля, если бы даже остаться в Нагасаки, а за расходами на переезд в Иокогаму осталось бы и того менее.
Только тот, кто долго, многие и лучшие годы своей жизни мечтал об исполнении какого-нибудь серьезного плана, кто не жалел ничего для исполнения, начал уже это исполнение, презирая много препятствий, — и вдруг увидел, что все планы его разбиты, в состоянии понять, что происходило во мне… Бедность! бедность! с неизбежным при тебе отсутствием связей и поддержек — ты губишь самые чистые, самые святые начинания!.. Длинная ночь прошла для меня без сна, и к утру я написал докладную записку начальнику Главного штаба графу Гейдену, прося его отозвать меня ранее срока, в том внимании, что все нужное относительно Японии будет мною окончено к лету и что Южного Китая мне тоже посещать более незачем, а посетить Северный можно будет на обратном пути. Я промолчал о том, что действительною причиною моего желания воротиться поскорее домой было постоянное запаздывание моего содержания, ибо это было бы принято за жалобу на штаб и, следовательно, увеличило бы только злобу на меня, а мне и без того было ясно, что записка моя — мой приговор. За десять тысяч верст от Петербурга по прямой линии мне как бы слышались насмешливые замечания «друзей»: «Ну, наконец, доконали этого выскочку! Вперед не будет соваться туда, куда охотно пошел бы и каждый из нас…»
Посылать изготовленную записку по адресу я, однако же, приостановился, в том соображении, что личное свидание с командиром «Всадника» могло еще изменить дальнейшие условия моего существования. А так как срок пребывания клипера в японских водах был мне неизвестен, то я и поспешил в Иокогаму, чтобы застать его там. По прибытии туда я сделал визит капитану Михайлову, словесно объяснил ему во всей подробности то, что излагал прежде в письме, показал свои бумаги и, конечно, получил тот же отзыв, то есть что путешествовать по морю на «Всаднике» мне рассчитывать нельзя.
Тогда записку свою к Гейдену я сдал не то на английскую, не то на американскую почту (чтобы избавиться от прочтения ее пекинскими покровителями) и принялся за работы с фатализмом доброго мусульманина, очень хорошо, впрочем, зная, что пословица «За богом молитва, а за царем служба не пропадают» есть чистейшая ложь и что в России она давно заменена другой: «Бог предполагает, а чиновники располагают», и притом всегда под влиянием чувства зависти.
Две главные невыгоды истекали в данную минуту для меня из безденежья: во-первых, я не мог делать разъездов по стране, даже на небольшие расстояния, например в Иокосуку, в Иедо; во-вторых, должен был отказаться от возобновления многих прошлогодних знакомств с французами, которые, однако же, могли быть мне очень полезными, особенно по изучению японских военных сил и средств. Пользоваться гостеприимством иностранцев и не платить им тем же казалось мне неприличным с моей частной точки зрения и унизительным с точки зрения русского. Через две недели после водворения моего в «Hotel des Colonies» оказалось, что и на текущие домашние расходы у меня остается какой-нибудь десяток пиастров. Нужно было достать денег quand-meme {3.105}. Возможных источников было два: дом Герда, через который ex officio шла моя корреспонденция, и касса «Всадника», про которую капитан Михайлов мне говорил, что она полна. Я обратился сначала туда, куда следовало по моему официальному положению, то есть к консулу Герду, получавшему мои векселя в Шанхае и уже открывавшему мне кредит на 300 пиастров в прошлом году, но получил отказ. Тогда пришлось просить Михайлова, и от него, к счастью, я получил ответ: «Сколько хотите!» Соображая, что по закону мне уже в январе должно было получить из казны 150 фунтов стерлингов, то есть 1 100 долларов, и что если «Всадник» уйдет из Иокогамы, то я могу остаться без всяких средств к жизни и к возвращению домой, я попросил прямо отпуска всех 1 100 долларов и на другой день имел удовольствие их получить. Терзаниям моим наступил конец.
Я немедленно переехал на две с лишком недели в Иедо и здесь, благодаря французу дю Буске, значительно пополнил мои сведения о военных силах и средствах Японии, а также о составе правительственных сфер в Иедо, о главных деятелях переворота 1868 года и пр. В то время еще не вполне улеглись тревоги, сопровождавшие падение тайкуната, и во владениях князя Мито произошли беспорядки в смысле оппозиции новому государственному строю: они, впрочем, были тотчас подавлены, причем один феодальный замок сожжен. В Иедо это произвело впечатление, но нисколько не отозвалось на судьбе бывшего тайкуна, мирно проживавшего в философском уединении в провинции Суруге, — факт, делающий честь правительству Санжо и Ивакуры, руководивших молодым микадо. В то же время в Иедо случилось событие, напомнившее о прежних бытовых порядках, именно публичное кровомщение за обиду, очень давно нанесенную, — о нем тоже толковали, но не более, как теперь толкуют в Париже о дуэлях, столь частых между журналистами и членами клубов, парламента и пр. В данном случае дети мстили за отца, уже умершего. Совершив месть, они сами явились в полицию заявить об этом и, кажется, остались безнаказанными, потому что обида их была заранее занесена в особую книгу, чем самым им давалось право мстить. Это право было особенностью японских законов, сколько мне известно, не повторявшейся нигде: ни в средневековой Европе, ни у народов других частей света, допускавших кровомщение. Реформирующееся правительство микадо в 1870 году еще не касалось его, да и коснулось ли теперь — не знаю. Оно, по совести, мне кажется недурным, ибо поддерживает взаимное уважение и вежливость между людьми гораздо действительнее, чем современные законы о взысканиях за обиды, клевету и пр. в Европе. Сколько мне помнится, право мстить безнаказанно было ограничено, однако же, в Японии сроком двух лет, после чего, если кровомщение совершалось, то рассматривалось уже как преступление, только, вероятно, сопровождаемое «смягчающими обстоятельствами» в глазах судей. Удержано ли оно в современном японском законодательстве, я, к сожалению, не знаю.
По возвращении из Иедо, через некоторое время, я сделал поездку к Иокосуку. Чтобы быть там принятым без всяких подозрений, я предварительно познакомился с одним местным техником, французом Деспанем, который когда-то служил в России при постройке железных дорог пресловутым «Главным обществом» времен Колиньона. Он пригласил меня приехать к нему обедать и ночевать, причем обещал показать все части арсенала, адмиралтейства и даже снабдить планом его и всей Иокосукской бухты.
— Вам ведь, как военному агенту, эти вещи должны быть известны, — прибавил Деспань.
— Помилуйте! — с улыбкой отвечал я. — Кто это вам сказал, что я военный агент? Я просто турист, имеющий единственной практической целью изучение каменноугольного вопроса в китайско-японских портах.
— Так, так! Мы с Шеврье вот и говорим так, да никто нам не верит. Ваше же консульство в Шанхае распустило слух, что вы — военный агент и вместе ревизор, которого цель — ознакомиться с политическим и военным положением Японии и решить, какой политике следовать по отношению к последней.
— Что за вздор! Я никакого отношения к политике и Министерству иностранных дел не имею.
— Нет, имеете, и оттого-то ваши теперешние агенты в Китае и Японии смотрят на вас косо и даже распускают про вас невыгодные слухи… Я вам говорю об этом откровенно потому, что надеюсь, что вы моих услуг не забудете и замолвите обо мне словечко Стремоухову.
— Стремоухову? Да я его почти не знаю совсем.