Он знал что говорил. Ничего не преувеличивал. Все, что он теперь думал, он уже думал до того, как выпил. Даже Пегги, разговаривавшая по телефону, не была похожа на настоящую Пегги. Она была одновременно холодна и нетерпелива. Она была рассеянна и быстро закончила разговор.
— Ты меня извинишь? Меня ждут, и мне надо успеть переодеться.
Ни слова о письме. Ничего. Она не смотрела, как он уходил, не проводила его, только сухо бросила:
— Закроешь за собой дверь.
Через мгновение он был уже на улице, где Майлз Дженкинс не спеша отлепился от ограды, но Кэли Джону хотелось пройтись.
— Подожди меня около «Пионера Запада».
Если его предала Пегги, то что ему остается? Он чувствовал полное смятение. Смятение его, наверное, было заметно, потому что Боб, сын Энди Спенсера, остановивший свою спортивную машину напротив отцовского дома, взглянул на Кэли Джона не с привычной иронией, а с удивлением.
Он еще не выпил, но шел уже как пьяный, настолько был выведен из равновесия. Он толкнул дверь «Пионера Запада», взгромоздился на первый попавшийся табурет и ни с кем не поздоровался. Какой-то бас рядом с ним произнес:
— Два бурбона, Джим… Двойных…
Он был так далек от всего, его окружавшего, что только через несколько минут поднял голову, удивленный акцентом говорившего, — это произошло как раз тогда, когда бармен поставил перед ним двойной бурбон, а сосед справа, который стоял опершись о стену, произнес звучным голосом, встречающимся только среди хористов:
— За твое здоровье, Джон Эванс, друг мой!
Переходить на другое место или уходить было слишком поздно. Русский, заказывавший выпивку на двоих, приглашал его с ним чокнуться. Он уже, наверное, был пьян. В это время он всегда был пьян.
— Тут постарались меня убедить, что ты поменял лошадей на автомобиль…
Для тех, кто знал его отца, слышать голос Бориса было наваждением.
Отца его тоже звали Борис, второе его имя было труднопроизносимо, и его им никогда не называли.
Он умер, когда Кэли Джон вместе со своим компаньоном приехали в Санбурн, но, пока был жив, успел прославиться. Сын, когда они тут обосновались, приехав из России году, наверное, в 1900-м, был мальчишкой, ему было лет пятнадцать.
— Вид у тебя несладкий, дружище, и заботы Джима тебе пойдут на пользу. Еще два виски, Джим.
Он имел привычку пить залпом. Иногда, даже не давая себе труда ставить стакан на стойку, он протягивал его бармену, чтобы тот его снова наполнил.
С годами Борис приобрел фигуру отца и стал похож на него. Толстым он не был, но фигура его утратила четкие очертания, лицо было розовым, а голубые глаза несколько выдавались из орбит.
Но самым удивительным был его голос, он настолько напоминал голос другого Бориса, что казалось, отец восстал из мертвых, именно голос и акцент, потому что, хоть Борис и провел всю свою жизнь в Америке, он полностью сохранил русский акцент, странные, нарочито помпезные обороты речи.
Некогда утверждали, что Борис-отец принадлежал к аристократическому роду и был блестящим офицером царской гвардии. Был он красавцем и первостатейным кавалером. Отец тоже крепко пил, играл по-крупному, подносил роскошные подарки танцовщицам, которых Малыш Гарри приглашал из Нью-Йорка, и гастролировавшим в «Клетке для попугаев» актрисам. Когда он ходил в театр, то брал для себя одного целый ряд, за который платил двадцать долларов; желающие попасть на спектакль тем временем оставались на улице, поскольку мест не хватало. Утверждали, что он бы мог оклеить свою комнату необеспеченными чеками и векселями, которые подписывал, но не признавал.
Тем не менее кредит Борису-отцу всегда открывали, потому что он в конце концов возвращал себе свое положение. Нюх изыскателя у него был почти невероятный. Именно интуиция прославила его среди старателей.
Случалось, как-нибудь поутру, выпучив глаза и едва ворочая языком, он объявлял:
— Пойду-ка я найду жилу…
Негр, которого он взял к себе слугой, следовал за ним верхом. Самое удивительное, что Борис почти всегда возвращался, найдя какое-нибудь месторождение, которое тут же перепродавал или проигрывал.
— Джон Эванс, — говорил сегодня его сын, — твое сегодняшнее настроение наводит меня на мысль, что ты идешь с улицы О'Хары…
А поскольку его сосед в изумлении открыл рот, он положил ему руку на запястье и продолжил свою речь:
— Я даже спрашиваю себя, не заходил ли ты в первый дом, который был дворцом этой собаки Майка… Тихо!
Бориса-отца повесили. Не за чеки и не за долги — за это людей не вешали. И не потому, что ему случилось убить, как и всем, двоих или троих проходимцев, которые этого заслужили.
Повесили его из-за лошади.
В те времена закон границы применялся по всей строгости, а закон границы гласил: «Тот, кто украдет или убьет чужую лошадь, будет повешен».
Однажды, когда старый Борис был трезв и, наверное, тосковал по своей стране, он заявил:
— Пойду и убью лошадь.
За ним увязались несколько человек, среди которых были и друзья Бориса. Каждый раз, как Борис видел всадника, он внимательно оглядывал лошадь под ним и качал головой:
— Эта лошадь не заслуживает смерти, красивое животное…
Так он проходил около двух часов, и многие уже решили, что он отказался от своего плана. Тем временем местная газетенка под названием «Санбурнский курьер» крупно напечатала: «Сегодня вечером повесят Бориса». И его повесили. Он убил лошадь под человеком, когда тот на нее садился, выбрал он кривую скотину, еле передвигавшую ноги. Он спокойно вернулся в город в сопровождении своего эскорта.
— Я убил лошадь…
Может, он думал, что для него сделают исключение? Многие надеялись на это. Бориса очень любили. Его оригинальность, эксцентричность забавляли.
Но закон есть закон, и люди тут ничего не могли поделать.
Борис-сын видел, как болтался на веревке его отец.
— Дружище Джим, я буду тебе до смерти благодарен, если ты нам быстренько повторишь…
Джон вышел из оцепенения, попытался было протестовать, но компаньон сжал ему локоть:
— Молчи, друг… Я знаю причину своих самых необъяснимых поступков…
После этой порции виски мы с тобой покинем место, где слишком много ушей для такого количества людей…
Начиная с этого момента Джон отдался воле волн. Может быть, отчаяние было тому причиной. Предательство Энди Спенсера причинило ему меньше боли, потому что обнаружил он его не сразу. Но Пегги! Или он был слишком чувствителен и что-то сам себе придумывал? Ну нет! За одно мгновение она перестала быть ему другом. А ведь это была женщина, на которой он раньше не задумываясь бы женился. Ей это известно. Она давала ему понять, что была бы счастлива с ним. Так что выходило, будто бы они и были женаты.
Он любил Пегги даже больше сестры, которая посвятила ему всю свою жизнь и ухаживала за ним, как за ребенком.
Стоило ему подумать о Матильде, которой он так ничего и не рассказал, а Пегги Клам выложил все, как слезы навернулись ему на глаза.
Да, Пегги стала ему врагом. Она холодно смотрела на него, это она-то, кто так не смотрел ни на кого, даже на Энди Спенсера, которого презирала.
Что он ей сделал? Протянул фотокопию письма. Она дважды ее прочла. Он сделал попытку что бы то ни было понять, потом это утомило его, и мысли незаметно приобрели совсем другой оборот. Язык ему переставал повиноваться, ноги становились ватными, и поэтому он, например, увидел себя пятнадцатилетним мальчишкой в Фарм Пойнт. Вчетвером или впятером сидели они вокруг Энди Спенсера, играли на гармонике и курили сигареты, которые кто-то притащил тайком.
— Нам бы водки… — постановил Энди. — Кто может найти бутылку водки?
Мальчишки знали, что Эванс-старший несколько лет гнал из остатков пшеницы что-то вроде джина, который почти никогда не употребляли, разве что как лекарство, когда кто-нибудь заболевал гриппом, или мочили в нем бумагу, чтобы закрывать горшочки с вареньем.
— Иди…
И Джон пошел, спрятался, чтобы взять в погребе бутылку. Крал впервые.