Семья на ветру

Двое мужчин ехали вверх по косогору навстречу кроваво-красному солнцу. С одной стороны тянулся редкий жухлый хлопчатник, с другой — неподвижно млели в знойном воздухе сосны.

— Когда я трезв, — говорил доктор, — то есть когда я абсолютно трезв, я вижу мир совсем не таким, каким видите вы. Я похож в этом на моего знакомого, близорукого на один глаз. Он купил себе специальные очки, надел, и солнце вдруг вытянулось, край тротуара перекосился, он даже чуть не упал. Тогда он взял и выбросил эти очки. И тут же начал видеть нормально. Так и я почти весь день пребываю под градусом и берусь только за то, что могу делать именно в таком состоянии.

— У-гу, — буркнул его брат Джин.

Доктор и сейчас был в легком подпитии, и Джин никак не мог улучить момент и сказать то, что не давало ему покоя. Как для многих южан низшего сословия, соблюдение приличий было для него неписаным законом, что, впрочем, характерно для мест, где кипят страсти и легко проливается кровь; и он мог заговорить о другом только после хотя бы коротенького молчания, а доктор ни на секунду не умолкал.

— Я то очень счастлив, — продолжал доктор, — то в полном отчаянии; то смеюсь, то плачу пьяными слезами; я замедляю ход, а жизнь вокруг мчится все быстрее; и чем беднее становится мое «я», тем разнообразнее проносящиеся мимо картины. Я утратил уважение сограждан, что компенсировалось гипертрофией чувств. А поскольку мое участие, мое сострадание больше не имеет объекта, я жалею первое, что попадется на глаза. И я стал очень хорошим человеком, гораздо лучше, чем когда был хорошим врачом.

Дорога после очередного поворота спрямилась, и Джин увидел невдалеке свой дом, вспомнил лицо жены, как она умоляла его; понял, что тянуть дольше нельзя, и прервал брата:

— Форрест, у меня к тебе дело…

В этот миг машина, миновав сосновую рощу, затормозила и остановилась у маленького домика. Девочка лет восьми играла на крыльце с серым котенком.

— Более прелестного ребенка, чем эта девчушка, я в жизни не видел, — сказал доктор и, обращаясь к девочке, заботливо прибавил: — Элен, твоей киске нужно прописать пилюли?

Девочка засмеялась.

— Не знаю, — сказала она неуверенно. Она играла с котенком в другую игру, и доктор ей помешал.

— Твоя киска звонила мне утром, сказала, что ее мама совсем о ней не заботится, и просила прислать из Монтгомери хорошую няню.

— Она не звонила, — возмутилась девочка, схватила котенка и крепко прижала к себе; доктор вынул из кармана пятак и бросил на крыльцо.

— Прописываю твоей киске хорошую порцию молока, — сказал он и нажал на газ. — До свидания, Элен.

— До свидания, доктор.

Машина покатила, и Джин еще раз попытался завладеть вниманием доктора.

— Послушай, — сказал он, — остановись здесь на минуту. Машина остановилась, братья посмотрели друг на друга.

Обоим за сорок, коренастые, крепкие, с худыми, даже аскетическими лицами — в этом они были схожи; несхожесть заключалась в другом: у доктора сквозь очки глядели опухшие в красных жилках глаза пьяницы, лицо испещряли тонкие городские морщинки. У Джина лицо было прорезано ровными глубокими морщинами, похожими на межи, шесты, подпирающие навес, кровельную балку. Глаза у него были синие, густые. Но больше всего их отличало то, что Джин Джанни был фермер, а доктор Форрест Джанни, без всякого сомнения, человек образованный, городской.

— Ну? — сказал доктор.

— Ты ведь знаешь. Пинки вернулся, — сказал Джин, глядя на дорогу.

— Да, я слышал, — ответил доктор сдержанно.

— Он в Бирмингеме ввязался в драку, и ему прострелили голову. — Джин замялся. — Мы позвали доктора Берера, потому что думали, вдруг ты не станешь…

— Не стану, — вежливо согласился доктор.

— Но Форрест, — гнул свое Джин. — Ты ведь сам всегда говорил, что доктор Берер ничего не смыслит в медицине. И я так считаю. Он сказал, пуля давит на… на мозги, а он не может ее извлечь, боится, не остановит кровь. И еще сказал, вряд ли мы довезем его до Бирмингема или Монтгомери, так он плох. Мы просим тебя…

— Нет, — доктор покачал головой, — нет.

— Ты только взгляни на него и скажи, что делать, — умолял Джин. — Он без сознания, Форрест. Не узнает тебя. И ты его не узнаешь. Его мать совсем помешалась от горя.

— Его мать во власти животного инстинкта. — Доктор вынул из бокового кармана фляжку с виски пополам с водой и отхлебнул. — Мы оба с тобой хорошо знаем: его следовало утопить в тот самый день, когда он родился.

Джина передернуло.

— Да, человек он скверный, — через силу выдавил он. — Но если бы ты видел, какой он там лежит…

Виски горячо разливалось по телу, и доктора вдруг потянуло действовать, не преодолеть самого себя, а так, сделать жест, гальванизировать дряхлеющую волю.

— Ладно, — сказал он. — Я посмотрю его, но спасать не буду. Такие, как он, недостойны жить. Но даже смерть его не может искупить то, что он сделал с Мэри Деккер.

Джин сжал губы.

— Форрест, а ты в этом уверен?

— Уверен?! — воскликнул доктор. — Конечно, уверен. Она умерла голодной смертью. Дай Бог, если она за неделю выпила несколько чашек кофе. Видел бы ты ее туфли: прошла пешком столько миль.

— Доктор Берер говорит…

— Что он может знать? Я делал вскрытие, когда ее нашли на Бирмингемском шоссе. Она была крайне истощена, и больше ничего. Этот… этот… — голос его задрожал и прервался от волнения, — этот ваш Пинки потешился и выгнал ее, и она побрела домой. Я очень рад, что его самого привезли домой полумертвого.

Говоря это, доктор с остервенением нажал на газ, машина рванулась и через минуту уже тормозила у дома Джина.

Это был крепкий дощатый дом на кирпичном фундаменте с ухоженным зеленым газоном, отгороженным от двора, лучше других домов Бендинга и окрестных селений; но быт его хозяев мало чем отличался от быта соседей. Последние дома плантаторов в этой части Алабамы давно исчезли, их горделивые колонны не устояли перед бедностью, дождями, тлением.

Роза, жена Джина, ждавшая их на веранде, встала с качалки.

— Здравствуй, Форрест, — сказала она, нервничая и пряча глаза. — Давно ты у нас не был.