— Я никогда не женюсь, — сказал он в заключение. — Слишком много я насмотрелся на такие дела и знаю, что счастливый брак — величайшая редкость. К тому же я слишком стар.
Но он все-таки верил в брак. Как все мужчины, отпрыски счастливого, безоблачного союза, он верил истово — ничто из того, что ему довелось видеть, не могло поколебать этой веры, весь его цинизм при этом словно сдувало ветром. Но не менее искренне он верил в то, что он слишком стар. В двадцать восемь лет он хладнокровно примирился с мыслью о браке без романтической любви; он решительно остановил свой выбор на девушке из Нью-Йорка, принадлежавшей к его кругу, миловидной, умной, достойной, безупречной во всех отношениях — и распустил слух, будто влюблен в нее. Слова, которые он говорил Пауле с полнейшей искренностью, а другим девушкам — с подлинным изяществом, теперь он вообще не мог вымолвить без улыбки или с необходимой в подобных случаях убедительностью.
— Когда мне стукнет сорок, — говорил он друзьям, — я созрею для женитьбы. И тогда я найду себе какую-нибудь хористочку, как все прочие.
Однако же он упорно стремился преуспеть в своем намерении. Мать хотела, чтобы он женился при ее жизни, и теперь это было ему вполне по средствам — он приобрел постоянное место на бирже и имел двадцать пять тысяч годовых. Мысль была удачная: если его друзья, — а он по большей части проводил свободное время в том кругу, из которого вышли они с Долли, — по вечерам замыкались в домашней обстановке, он уже не наслаждался своей свободой. Порой он думал, что, пожалуй, зря не женился на Долли. Ведь даже Паула не любила его столь страстно, а теперь он все более убеждался, как редко на протяжении одной жизни можно встретить истинное чувство.
В то самое время, когда им начало овладевать такое настроение, до него дошла тревожная весть. Его тетушка Эдна, которой не было еще и сорока лет, открыто вступила в связь с одним юношей, запойным пьянчугой и заядлым распутником, неким Кэрри Слоуном. Об этом знали решительно все, за исключением Энсонова дяди Роберта, который вот уже пятнадцать лет долгие часы проводил за разговорами в клубе и безоглядно верил своей жене.
Весть эта достигала ушей Энсона вновь и вновь, порождая в нем все более сильную досаду. Былая привязанность к дяде частично воскресла в его душе, причем чувство это было не просто личным, а как бы знаменовало возврат к семейной солидарности, на которой зиждилась вся его гордость. Чутьем он угадал самое существенное во всей этой истории, а именно, что нужно охранить дядю от удара. Только теперь ему впервые довелось непрошено вмешаться в чужие дела, но он хорошо знал нрав своей тетушки Эдны и чувствовал, что успешней справится с этим, нежели окружной судья или сам дядя Роберт.
Дядя в это время пребывал в Хот-Спрингс. Энсон добрался до первоисточника слухов, убедился, что ошибки быть не может, после чего поехал к тетушке Эдне и пригласил ее позавтракать с ним на другое утро в ресторане отеля «Плаза». Что-то в его тоне, вероятно, ее испугало, потому что она согласилась не сразу, но он настоял на своем, предлагая выбрать любой день, так что в конце концов она уже не могла найти предлога для отказа.
Она пришла в назначенное время в вестибюль «Плазы», очаровательная, хотя уже слегка поблекшая сероглазая блондинка в манто из русских соболей. Пять массивных колец с брильянтами и изумрудами холодно сверкали на ее тонких пальцах. Энсону пришло в голову, что благодаря практической сметке его отца, а не дяди Роберта, были нажиты эти роскошные меха и драгоценности, целое богатство, которое поддерживало ее угасающую красоту.
Хотя Эдна сразу почувствовала его враждебное отношение к себе, прямота его захватила ее врасплох.
— Эдна, я изумлен твоим поведением в последнее время, — сказал он твердо и открыто. — Поначалу я просто отказывался верить.
— Чему именно? — спросила она с резкостью.
— Незачем притворяться передо мною, Эдна. Я говорю о Кэрри Слоуне. Помимо всех прочих соображений, я полагаю, что ты не вправе поступать с дядей Робертом…
— Послушай, Энсон, — начала она сердито, но он перебил ее повелительным тоном,
— …и с твоими детьми подобным образом. Вот уже восемнадцать лет, как ты замужем, и в твоем возрасте пора бы поумнеть.
— Ты не смеешь так со мной разговаривать. Ты…
— Нет, смею. Дядя Роберт всегда был мне верным другом. — Энсон был растроган до глубины души. Он искренне отчаивался за дядю и троих малолетних братьев и сестер.
Эдна встала, не притронувшись к своему многослойному коктейлю.
— Трудно придумать что-либо глупее…
— Ладно, если тебе не угодно меня слушать, я поеду к дяде Роберту и расскажу ему правду — все равно рано или поздно он об этом узнает. А затем я отправлюсь к старому Мозесу Слоуну.
Эдна снова тяжело опустилась на стул.
— Говори потише, — взмолилась она. Глаза ее затуманились слезами. — У тебя такой громкий голос. Право, ты мог бы выбрать не столь людное место, чтобы предъявить мне эти безумные обвинения.
Он промолчал.
— Ах, я знаю, ты никогда меня не любил, — продолжала она. — И вот теперь ты пользуешься какой-то нелепой сплетней, чтобы лишить меня единственного достойного друга, которого я приобрела впервые за всю свою жизнь. Что я тебе сделала, чем навлекла на себя такую ненависть?
Энсон по-прежнему выжидал. Он знал, что сейчас она начнет взывать к его рыцарским чувствам, к состраданию и, наконец, к его несравненной житейской мудрости — а когда он прервет все эти излияния, она пустится на откровенность, и тогда между ними произойдет решительная схватка. Молчаливый, непроницаемый, постоянно прибегая к своему испытанному оружию, которым было его праведное негодование, он запугал ее, довел до отчаянного неистовства еще прежде, чем завтрак кончился. В два часа она вынула зеркальце и носовой платок, утерла со щек следы пролитых слез и припудрила морщинки на лице. Она предложила еще раз поговорить с ним у себя дома в пять вечера.
Когда он приехал, она лежала в шезлонге, покрытом на летнее время кретоном, и в глазах ее, казалось, еще стояли слезы, которые он вызвал за завтраком. А потом он ощутил тревожное, мрачное присутствие Кэрри Слоуна у холодного камина.