Наше время имеет все основания гордиться своими достижениями. Оно расточительно празднует победу над властью. Похоже, ни в одном другом столетии власть не возносилась на такие высоты, но и ни в каком другом не опускалась до столь низкого уровня, как в ушедшем ХХ-м. Мы сопоставляем обе половины названного века и делаем выводы. Если первая половина изобилует шедеврами тоталитаризмов и диктатур, то вторая стоит под знаком продуманной и систематически осуществляемой деструкции всякого рода вертикального господства. В политической теологии стран–победительниц 1945 года родине Гегеля и Гёте отводилась роль парадигмального зла. «Убей немца!» — под этим знаком миролюбивый мир viribus unitis усмирял осатаневшую Германию; вместе с немецким злом полагали выкорчевать сорняк зла как такового. Богопослушные потомки кромвелевских roundheaded инсценировали библейские сцены, обрушивая с воздуха огонь и серу на нечестивые германские города; мы бы не удивились, узнав, что, нажимая на спусковые кнопки, они распевали псалмы. Понятно, что в этом походе праведных против среднеевропейских гуннов годились все средства: в разнемечиваемом мире Ялты и Потсдама душеприказчики Локка и Джефферсона сидят за одним столом с коммунистическими наследниками Орды. По существу, убийство Германии — с воздуха и суши — было абсолютной миротворческой акцией, в проведении которой западные гроссмейстеры успешно перенимали опыт сибирских шаманов и кавказских ведьмаков. «Жить стало лучше, жизнь стала веселей»: после встречи на Эльбе будущее казалось основательно умещенным в настроение «веселых ребят» из Одессы и Гарлема.
Но уже в следующее мгновение — параллельно с политическими казнями в Нюрнберге — мир снова начал становиться немецким, что значит: мыслимым и идеируемым, а не просто рефлекторно подергивающимся. Мир стал снова гегелевским, в подражание рассветным раздельным движениям мысли в самом начале Большой логики, которой, после того как ею перестали интересоваться философы, заинтересовались политики. Нужно будет представить себе логологический фокус двойного небытия, инструментализируемый дипломатами и спецслужбами, чтобы воспринимать события не в одноразовости сцен, а в оптике сценария. Сценарий: небытие полагает себя как бытие и вместе как небытие, потому что только по контрасту с небытием оно может быть воспринято как бытие. Похоже, сценарий списан с теологического Бога, который, чтобы быть у дел, да и просто быть, нуждается в дьяволе не меньше, чем в опекающих его теологах. Сначала это был немецкий дьявол, а после его устранения вакансия досталась русскому, в миру «советскому». (Последний оттого и стал советским, что, выбирая между Ксерксом и Христом, умудрился отдать предпочтение одному гегельянскому перевертышу.) Нужно ли говорить, что в смене дьявольских парадигм Бог неизменно оставался Богом праведников и пуритан.
Нельзя достаточно надивиться чутью карикатуриста, в угаре послевоенной немецкой перестройки посадившего философа Ницше на нюрнбергскую скамью подсудимых. Мы отдадим должное энтузиасту, обрамив его бульварное вдохновение репликой, сделанной в ноябре 1916 года сэром Робертом Сесилом, вторым лицом в британском министерстве иностранных дел: миссия союзников в том, чтобы заменить «волю к власти», «дьявольское учение немца» (Ницше), «волей к миру». Этот неожиданный тандем газетчика и дипломата впечатляет наглостью напора. Мы учимся понимать, что зло по необходимости исчезает всюду там, где мир начинает говорить по–английски. Мир говорит по–английски и хмурится, слыша чужие наречия. Референдум говорящего по–английски мира обобщает его совокупную волю в следующих остекленевших формулировках. Вопрос: Чего больше всего хотят люди? Ответ: Быть счастливыми. Вопрос: Что больше всего мешает быть счастливым? Ответ: Всё, что принуждает, стесняет, требует, ограничивает, направляет. Прежде же всего: заставляет мыслить.
Мышление, как фактор риска: Ареал, в котором действует власть, называется история. Если хотят покончить с властью, начинать следует с истории. История и счастье несовместимы, даже противопоказаны друг другу. О мировой истории сказал однажды немецкий национальный философ Гегель, что «периоды счастья в ней — это пустые страницы». На что островитяне (Бентам, Хэтчесон) возразили: счастье — цель эволюции. Нет спору, мир говорит по–английски, но понимает ли он то, о чем говорит. Вопрос на проверку коэффициента интеллектуальности: Могут ли все быть счастливы? В параллельной (американской) версии: могут ли все быть чемпионами? Правильный ответ: да, но при условии если им говорят это или сами они говорят это. Англичане вовсе не столь забавны, как могло бы показаться на примере их мыслителей. Совсем напротив. Нужно просто перестать рассматривать их идеологию счастья в контексте теоретической мысли, где это действительно оставляет впечатление умственной неполноценности. Английское счастье проходит по ведомству не философии, а политики. Сама английская философия — это не философия, а умственная служба (Intelligence Service). Философы в Англии, прямо или косвенно, всегда состояли на службе у Её Величества. Тексты Локка или Бентама не имеют ничего общего с текстами Гегеля или Шеллинга; это не страсти духа, а докладные записки; было бы нелепо понимать Гегеля с оглядкой на Бисмарка; понять Локка или Бентама без Питта Младшего или Дизраэли нельзя. Говоря коротко и по существу: счастье — это «воля к власти» по–английски: праводелать всех счастливыми или заставлять их быть счастливыми. Не беда, если кому–то при этом оторвет ногу или голову. Как взрослые люди, мы должны же понимать, что производство не обходится без издержек и брака. А тем более производство счастья. Другое дело, что надо заблаговременно решать, кому и при каких обстоятельствах быть браком. Но философы не опускаются до этих частностей. Философы набрасывают общие идеи, которые потом плодотворно внедряют в жизнь сотрудники умственной службы.
Протрезвление пришло уже по снесении последней советской твердыни зла. За десятилетиями жесткого противостояния и холодной войны так и не удосужились увидеть родства между бациллоносителями мира с Запада и таковыми же с Востока, и только потом спохватились, что ампутация коммунистического близнеца оказалась не без серьезных последствий для его капиталистического двойника. Элегический вздох Талейрана: Qui n'apas vecu avant 1789, ne connaitpas la douceur de vivre, в сегодняшней редакции звучал бы так: кто не жил на Западе до 1989 года, тому неведома сладость жизни. После падения Берлинской стены сладость пришлось разбавлять такими количествами горького пойла, что от неё осталось одно воспоминание. Если падение Берлина ознаменовало рождение восточнокоммунистического и западнокапиталистического мифов, то падение Берлинской стены было их концом. С чужим несчастьем выплеснули и собственное счастье. История последнего десятилетия стоит соответственно под двойным знаком: конец «империи зла», но и конец «американской мечты», причем последнюю надлежит рассматривать как релаксант первой. К посольству Соединенных Штатов в Берлине когда–то подносили цветы; теперь оно оцеплено автоматчиками. Отцы–основатели American Dream проглядели, с какой легкостью и неотвратимостью мечта переходит в кошмар, если её сновидят не все разом или если те, кто её не сновидят, не отделены от неё стеной, с которой стреляют во всех, кто стремится попасть в чужой сон.
При желании можно знать, что за концом истории скрывается лишь конец историков, тщетно силящихся объективировать свою негодность, а за концом власти её профанация и обезличенность. Если первая половина века страдала элефантиазисом личностного, то в наше время личностное узнается разве что по признаку атрофированности. Формы и институты остаются прежними; меняются лишь практика и метод. Никто не хочет больше осознавать себя венцом творения; наверное, скоро и биологи придут к выводу, к которому уже пришли люди из организации Last chance for Animals: у человеческого существа нет никаких разумных оснований считать себя выше крысы, свиньи и собаки. Человек — интерим: промежуточное звено между обезьяной и прецизионным инструментом. Если еще у Сартра ему не терпелось стать Богом, то в своем теперешнем честолюбии он, похоже, не выходит за рамки конструктора лего. Можно быть уверенным, что среди слов, чаще всего произносимых сегодня, первенство, несомненно, принадлежит слову Baby. Философы, политики, священники, продюсеры, телеакадемики, глотатели шпаг, президенты, very important, как и unimportant persons, суть в совокупности — Babiesили на пути к тому. Что удивительного, если компетенции взрослых (за отсутствием таковых среди людей) переходят нынче к инструментам. Инструменты выполняют не только технические функции, но и культурные, в перспективе, любые. Инструменты суть учителя, воспитатели, тренеры, друзья, психологи. Наверное в один прекрасный день они станут и родителями.