— Свят-свят-свят… — Твердило крестился не тем перстом. — Перун… Перуны бьют…

— Встань, — сказал Путята. — Перун за нас отродясь не бился. Это люди.

— Каменюка! — Гюрята уже висел на зубце с горящими глазами. — Дядька Путята, я видал! Каменюка летела и лопнула! Как горшок об печку лопнула!

Кормовой горб полыхнул следом — корабль ещё и договорить не дал.

От горящей плотины как раз отгребал первый спасшийся струг — успели обрубиться, вырвались из огня и шли к дальнему берегу, молотя вёслами вразнобой. Ядро взяло его в корму. Правило разнесло в щепу, струг рыскнул, черпнул бортом и закрутился.

— Не выпускают, — тихо сказал Твердило. — Гляди, воевода. С огня — и то не выпускают.

По стене поднимались головы. Ополченцы лезли к бойницам, толкаясь, раненые под навесом хрипло требовали рассказывать. Кто-то в голос читал молитву.

Оба грома смолкли, и над рекой повисла тишина. Только пожар ревел на плотине.

Путята поймал себя на том, что сжал зубец до боли в пальцах. Разжал. Ещё с вечера он запретил себе надеяться. С надеждой на стене стоять нельзя, надежда воеводе первый враг. А она, гадина, лезла. С каждым громом лезла всё нахальней.

И в этой тишине враг зашевелился.

С большой лодьи под красным прапором пошёл командный, злой рёв.

— От воды! Всех от воды!

Десятники на мысу погнали лесных вверх по склону — смерть прилетала с реки, стало быть, от реки подальше. Толпа подалась и потекла наверх. Другие уже облепили ближний штабель и поволокли лестницы выше, вытаскивая из-под удара.

Только вильцы дружиной не были. Путята видел сверху, как стадо, отхлынув от воды, само сбивалось в кучи. Жались друг к другу, как овцы под грозой, чем страшней — тем плотней, и десятники рвали эти кучи, расталкивали древками, орали, а кучи срастались у них за спинами снова.

Носовой горб полыхнул.

Ядро пришло в самую большую кучу, и Путята провёл его глазами от вспышки до удара. Оно вошло, как кулак в тесто. Передних расшвыряло в стороны, крайние покатились по склону, а ядро скакнуло дальше, лопнуло о камень — и крошево положило ещё людей.

Вой поднялся до самой стены.

— А-а-а! — заорали от бойниц. — Получи-и! Это вам за посад, псы-ы!

— За Миронеговых! За Вторушу-у!

— Тихо! — рявкнул Путята через плечо. — Стрелы готовьте, орать после будете!

Куда там. Стена гудела. Мужики, которым к полудню назначено было умирать, висли на зубцах и провожали каждое ядро рёвом, как на кулачном бою. Знахарка Милуша под навесом громко, нараспев благодарила Богородицу.

Молись, Милуша, подумал Путята. Громче молись. За меня заодно — я не умею.

Кормовой горб полыхнул следом.

Это ядро легло в тянущих. Вязанка лестниц брызнула щепой, согнутые спины раскидало по склону. Уцелевшие бросили волок и сыпанули налегке. Второй штабель, только что облепленный, опустел сам.

— Что ни затеют — туда и кладёт, — сказал Твердило. Он смотрел страшную и прекрасную работу. — Кто ж так наводит, воевода? Оттуда ж, с воды, поди не видать, куда народ побежал…

— Значит, видать.

С берега огрызнулись. К кромке выбежали лучники, встали вразброс и ударили по кораблю навесом. Туча стрел поднялась, повисла и осыпалась на палубу — Путята слышал через воду, как они стучат по щитам, которыми крыты борта. Корабль молчал. Стрелы были ему, что дождь стогу.

А от плотины на чистую воду выгребал целый, с полной гребью струг — успели обрубить канаты до огня. Он разворачивался на корабль, и грёб зло, вразмашку: кто-то там решил, что гром можно взять на сцепку, покуда тот молчит.

— Что же вы молчите-то… — выдохнул Гюрята.

— Смелые дурни, — сказал Путята. — Помяни их, парень. Такие и у врага в цене.

Здоровяк с горбами подпустил. На сорока саженях кормовой горб полыхнул, и ядро взяло струг в лоб, в самую скулу. Нос лопнул, гребцов с передних лавок вынесло за борт, струг зарылся и встал, а течение поволокло его боком назад, на пожар.

Больше на воду не вышел никто и тогда корабль двинулся сам.

Он снялся с места и пошёл к мысу. Лучники с кромки били по нему уже в лоб, в упор. Оба горба его глядели на склон. Туда, где меж брошенных штабелей металось и сбивалось стадо, которое десятники всё ещё гнали дальше от берега.

Стена притихла. Все, кто был на ней, поняли — сейчас.

Путята нашёл глазами старшего — тот стоял у дальней башни со своими ополченцами, вцепившись в зубец. А младший на закатной стене и знать не знает, что тут делается. Прибежит со сменой по свету — не поверит.

Никто не поверит, сынок. Мы сами стоим, глядим — и то не верим.

— Ну вот и всё. Кушайте, не обляпайтесь, — прошептал Путята тем, у воды.

Корабль довернул и встал бортом.

Обе трубы ударили разом.

По толпе, сбившейся меж водой и штабелями, хлестнуло с двух горл широким веером — и весь ближний к воде край лёг.

Лесные с воплями хлынули ещё дальше по мысу, вот только бежать им было некуда. Мыс лежал в реке языком: с трёх сторон вода. За лагерем куцая рощица на полсотни шагов. В основании — круча. Они сами загнали себя на этот язык, когда ставили лагерь поближе к плотам, и теперь метались по нему, как рыба в мотне.

Первые кинулись на кручу. Лезли, цепляясь за корни, подсаживая, срываясь. Другие ломанулись в рощицу и забились в неё, да только толку.

А остальные побежали вдоль кромки. К городу.

— Воевода… — Голос у Твердило сел. — Воевода, они ж сюда бегут. Они ж к нам!

Путята смотрел и видел, что орда, которая пришла брать его город, неслась к его стене — прятаться. От грома, что бил с воды, каменная круча и тень под стеной были единственным укрытием на всём мысу, и звериным своим нутром лесные это поняли. Они бежали по кромке, по отмели, по мелководью, совершенно забыв про защитников. Ломились на узкую полосу меж водой и камнем, туда, где уже выбредали из реки мокрые с горящей плотины.

— Хотели к нам в гости, — сказал Путята. — Вот и идут.

— Так их же… их же сотни! Они ж полезут! Не со зла, так с давки полезут — задние передних на стену выдавят!

— Полезут.

Он поглядел вдоль боевого хода — и поймал себя на том, что ищет глазами не бреши в обороне. Сына ищет. Вон он, у дальней башни, орёт, расставляя мужиков по зубцам, и голос у него командный. Живой. Стоит.

Стой там, сынок. Стой, где стоишь, и не геройствуй, Христом-богом прошу, которого нет.

Путята надел шелом поглубже и набрал полную грудь.

— СТЕНА-А! — Голос его пошёл над боевым ходом, перекрывая пожар. — К бойницам! Луки к бою! Сулицы, камень — всё к зубцам! Под стену никого не пускать! БЕЙ!

И пошла страшная работа.

Стрелы пошли в набегающих. Передние валились на отмель, задние лезли через них и валились следом. У самого подножия волна смялась, вскипела — лесные метались вдоль камня, ища щель, скребли стену руками. Двое полезли друг другу на плечи, и сверху их сняли одной сулицей. Кто-то выл под стеной на одной ноте, задрав к зубцам лицо.

— За посад! — Гюрята бил с зубца стрелу за стрелой, и с каждой приговаривал: — Что, любо⁈ Любо тебе, пёс⁈

И так — вся стена. Стреляли жадно, с приговором, с руганью, поминая каждый своё. Сутки эти люди слушали, как лесные поют над их пепелищем, и не чаяли дожить до расплаты. Дожили.

Волна под стеной сломалась. Уцелевшие покатились назад, вдоль кромки, обратно на свой мыс, меж двух смертей.

Путята опустил лук и поглядел под навес. Сновид лежал, как лежал, — и грудь его ходила. Мелко, редко, но ходила.

Ты гляди, брат. Утро пришло, а мы с тобой оба тут. Обманул я тебя, выходит, — не догнал.

А в кармане меж горящей плотиной и городом метались три большие лодьи.

Путята следил за ними сквозь дым. Вниз им дороги не было — вся река поперёк стояла огнём. Вверх, в обход плотины краем, сунулась было передняя, под красной птицей: выгребла на чистое, взяла разгон — и с чёрного корабля ударил гром, и столб воды встал у самой её скулы, окатив палубу. Лодья шарахнулась назад, в дым, как ошпаренная. Кормовое ядро легло следом, в корму второй, — щепа брызнула над бортом, и обе забились обратно в карман, под завесу дыма, откуда доносилась теперь только ругань. Спорили там. Орали друг на друга два князя, у которых только что было войско, флот и город в горсти.