За полоской воды лежала Лизола, жизнерадостные очертания ее мельниц поднимались на фоне звездного неба. А за Лизолой — где-то там — располагался турецкий лагерь. Если Матиас до сих пор жив — если обнадеживающий шепот в ее сердце был чем-то большим, чем вызванное отчаянием наваждение, — может быть, он услышит ее музыку и ее тоску. И может быть, он вернется. Карла сделала глубокий вдох. Она сбросила с плеч усталость, призвала свой израненный дух обрести голос и начала играть.

* * *

Понедельник, 6 августа 1565 года

Марса — розовый шатер — залив Марсамшетт

Тангейзер пересек равнину Марса и миновал обезображенные склоны холма Скиберрас; он был в алом кафтане и белоснежном тюрбане, в этой одежде Тангейзер выглядел гораздо более важным господином, чем чувствовал себя сам. На боку за поясом в темно-красных ножнах у него был заткнут кинжал с рубином на рукояти. Ехал он на великолепной орехового цвета кобыле из личной конюшни Аббаса бен-Мюрада. Он продолжал поиски негодного мальчишки. Как и прежде, Орланду оставался неуловимым, а это была вовсе не первая вылазка Тангейзера. Сегодня он намеревался попытать счастья среди корсаров.

Когда он проезжал через закопченный барбакан форта Сент-Эльмо, его наряд произвел нужное воздействие на стражника у ворот, судя по виду болгарина, который низко склонился под презрительной усмешкой, которую Тангейзер сумел выдавить из себя, проезжая мимо. Матиас пересек разгромленный двор крепости, где были обезглавлены последние рыцари и где он скоротал с Ле Масом его последнюю ночь. Турецкая осадная батарея гремела на обращенной к морю стене, выходящей на Эль-Борго, но, не считая артиллеристского расчета, крепость была совершенно пуста. Когда-то она казалась целым миром, пронизанным героическим безумством и священной любовью, теперь же это была небольшая обшарпанная развалина, и от царящей здесь пустоты у Тангейзера по спине проходил озноб. Он заехал в кузницу никем не замеченный и спешился. Внутри было пусто и прохладно, но у него не было времени предаваться печальным воспоминаниям. С помощью пары клещей он приподнял плитку в полу и забрал то, что припрятал под ней в свое время: пять фунтов опиума и массивное золотое кольцо. Едва ли это был труд, достойный Атласа, но лоб Тангейзера быстро покрылся болезненной испариной. Он до сих пор был нездоров, но он хотя бы снова был на ногах.

* * *

Лихорадка едва не свела его в могилу. Он не помнил первых горячечных дней после падения Сент-Эльмо, и хорошо, что не помнил. Дни проходили в не лишенном приятности забвении, в котором он мало что ощущал, сознавал еще меньше, включая, к счастью, и вскрытие громадного гнойника, в нижней части спины, там, где засела мушкетная пуля, гнойника, разросшегося до размеров кулака, из которого в итоге извлекли пинту или даже больше гноя. Если бы Тангейзер умер в это время, он представлял бы собой дрожащее, бормочущее, исхудавшее до костей существо, не способное на такие тонкие чувства, как сожаление или хотя бы страх. То, что происходило, когда сознание уже вернулось к нему, было гораздо труднее перенести.

Оказалось, что его выхаживают, и со всевозможной роскошью, какую позволяли условия, в походном шатре цвета розового фламинго, принадлежащем Аббасу бен-Мюраду. Эфиопский раб отгонял от него веером мух и вытирал ему губкой лоб от горячечного пота. Он зажигал благовония и ставил ему на тело разогретые стеклянные плошки. Он вливал ему в глотку подслащенную медом воду, кислое молоко с солью и лекарственные отвары в таких громадных количествах, что Тангейзера тошнило бы, если бы в нем оставались для этого силы. Этот же самый безмолвный и терпеливый эфиоп с исключительно горделивым видом выносил его испражнения — это унижение Тангейзер терпел, закусив губу, со стойкостью человека, у которого не остается никакого выбора. Эфиоп выносил глиняную посудину с мочой, глядя на все возрастающее ее количество с таким огромным удовлетворением, словно это была главная награда за его старания.

Несколько дней Тангейзер переносил подобные сцены со смущением — и за себя, и за свою сиделку, — ему казалось, это недостойный способ проводить жизнь, но затем он рассудил, что, наверное, этот эфиоп — счастливейший из всех своих собратьев на острове: ведь если бы он не отгонял, не обтирал и не вливал отвары в тенистом шатре, он, скорее всего, тащил бы сейчас на гору пушки или корзины с камнями. После чего Тангейзер сдался на его милость с чистой совестью и даже обнаружил в себе желание бормотать слова благодарности.

Когда на короткие моменты силы возвращалась к нему настолько, что он мог оторвать голову от подушки, он видел, что все его тело, и особенно ноги, беспорядочно усеяны коричневыми и багровыми пятнами весьма нехорошего вида. Если бы Тангейзер увидел кого-нибудь в подобном состоянии, то постарался бы держаться от такого человека подальше, поскольку, если бы Черная смерть решила бы вдруг вернуться и поразить безбожников, она наверняка выглядела бы именно так. Мысль о том, что арап запросто может разделить его участь, лишь усиливала опасения Тангейзера: как бы его диагноз не оказался верным. То, что пенис вроде бы эти пятна обошли стороной, вызывало облегчение, глубокое, хотя и мимолетное. Однако когда впоследствии его начали навещать, сменяя друг друга, арабские и еврейские лекари, обнаруживавшие полное самообладание при виде его стигматов, Тангейзер успокоился. Доктора пришли к консенсусу, что эти пятна появились в результате выведения отравляющих жидкостей из его тела и являются последствием борьбы организма за жизнь. Они были единодушны во мнении, что, если он выживет, пятна исчезнут, только арабы, в отличие от евреев, ставили это в зависимость от милости Аллаха, а не от собственного искусства. Многочисленные, не до конца зажившие раны и синяки, которые украшали его тело, не вызывали никаких комментариев.

Доктора готовили снадобье из красного левкоя, оленьего мускуса и клевера, настоянное на уксусе, которое счастливчики из числа высшего командования трижды в день втирали себе в ноздри, чтобы не заразиться чумой. И Тангейзеру тоже посчастливилось получить это спасительное снадобье; ему сказали, что оно хорошо помогает против ночного жара и снимает все симптомы меланхолии. Уж неизвестно, как во всех остальных, а в этом отношении средство оказалось совершенно бесполезным. Но все-таки Тангейзера пользовали по высшему разряду, а посему он упустил свой шанс покинуть царство смертных в состоянии счастливого забвения. Вместо того он провел несколько недель в состоянии полной беспомощности, о возможности каковой он даже не подозревал. Для человека, гордость которого основывалась в большой степени на собственной физической силе, это был первый и единственный опыт.

Аббас приходил каждый вечер — вечер за вечером, неделя за неделей его лицо делалось все более осунувшимся из-за необходимости наблюдать, как хорошие люди умирают на поле боя, — садился у ложа Тангейзера и зачитывал отрывки из Корана голосом, извлекавшим из текста такую первозданную красоту, что происхождение подобных строк из уст самого Господа казалось несомненным. Во время его визитов Тангейзер лишался дара речи, потому что при виде доброты Аббаса, такой простой и искренней, у него разрывалось сердце. В состоянии крайней слабости, в каком он пребывал, эмоции перехлестывали через край, тоска сжимала внутренности, его чувства к Аббасу делались невыносимо запутанными и навязчивыми. Друг и похититель, спаситель и хозяин, отец, брат и враг. Тангейзер лежал здесь благодаря обману, может быть даже предательству. Так что он вообще ничего не говорил и просто купался в целительной любви, какую Аббас проливал на него.

Тангейзер лежал в обширной шелковой утробе, проваливаясь в дремоту, где страх правил видениями, следовавшими без всякой логики и разбора, а в паузах между снами он наблюдал за игрой меняющегося света, который, проходя сквозь мастерски сотканную ткань шатра, извлекал из розового цвета столько оттенков, сколько и не снилось придворным художникам Сулеймана. К этому цвету Тангейзер никогда не питал никакого почтения и думал, что розовый приестся ему, но оказался не прав. Наоборот, он все сильнее подпадал под розовые чары, будто этот цвет, порожденный фактурой шелка, переплетением основы и утка, света и тьмы, а также гением умелого красильщика, был музыкальным отрывком, или женщиной, или вереницей укрытых снегами гор, или какой-то другой космической материей, которая с каждым последующим, более внимательным взглядом меняется, и каждое новое ее воплощение не похоже на предыдущее. Много ночных часов он провел, внимательно разглядывая розовую ткань в желтом свете ламп. И когда гранатовые оттенки сумерек отступали перед тем, что казалось непроницаемой тьмой, эта чернота, под действием дрожащих огней костров и звездного света, а также растущей и убывающей луны, тоже казалась чем-то большим. Розовый — это была сама жизнь. Все это напомнило Тангейзеру слова, которые произносил Петрус Грубениус: каждая существующая в мире вещь оказывает некое влияние на всякую другую вещь, и не важно, насколько далеки они могут быть друг от друга, ведь любому человеку ясно, что два произошедших подряд события оказывают влияние друг на друга, значит, каждое из них должно влиять и на третье, и на четвертое, поскольку ничто в мире не разъединено полностью, пусть иногда нам хотелось бы так думать; вот почему звезды, самые отдаленные из всех известных тел, несмотря на расстояние, оказывают влияние на судьбу каждого смертного — факт, который не станет оспаривать ни один разумный человек.