Какую выгоду или смысл можно извлечь из изучения розового цвета, Тангейзер так и не сумел понять. Смысл этого занятия заключался в самом процессе. Тангейзер выяснил, что нечто сходное, хотя еще более загадочное, обнаруживается при взгляде на его молчаливого эфиопа, который, более всего прочего, являлся силой, спасшей ему жизнь и восстановившей подорванное здоровье.
Никто не говорил Тангейзеру, что его сиделка — эфиоп, как, естественно, и сам этот человек, но Тангейзер не сомневался в справедливости своей догадки. Ни один другой народ не обладал более узнаваемыми чертами: высокие люди, с длинными пальцами, крепкие, как железо, и гибкие, как тростник. Он видел их в домах Александрии и Бейрута. Редко встречающиеся, рабы-эфиопы высоко ценились, в большой степени из-за того, что действительно отличались горячим нравом и не сдавались арабским работорговцам без боя. Взрослых мужчин редко захватывали живыми — должно быть, этот человек был продан в рабство еще ребенком. Эфиопия была землей царицы Савской, Иоанна Предтечи и потерянных колен Израилевых; говорили даже, что настоящий Ковчег Завета спрятан где-то там, его охраняют воины с шестифутовыми мечами, а хранится он в громадном соборе, вырубленном прямо в красных горах. Эфиопы верят в черного Иисуса — а почему бы нет? Чтобы доказать собственное мужество, слышал Тангейзер, они ходят охотиться на диких львов в красную саванну в одиночку, вооруженные всего лишь простым копьем, а отправляясь на войну, надевают львиные шкуры и зубы. Если так, неудивительно, что ухаживающий за ним человек умел, убирая экскременты другого, вести себя с большим достоинством, чем принц, участвующий в собственной коронации, и, несмотря на то что был обречен на низменное существование, держался так же гордо, как какой-нибудь рыцарь или янычар.
После того как первые попытки Тангейзера завязать разговор потерпели неудачу, он ограничивался тем, что кивал головой и бормотал благодарности и благословения. Эфиоп спал на земле рядом с его постелью, и, когда Тангейзер, мучимый своей бессонницей, дожидаясь первого света зари, поворачивался, чтобы рассмотреть тонкие черты эбонитового лица, пока его обладатель спит, каждый раз глаза эфиопа оказывались открытыми, будто бы он вообще не спал, а просто отдыхал; его глаза были черными зеркалами, в которых отражалось все, но ни одному из этих отражений Тангейзер не мог подобрать названия.
За тонкими стенками шатра пушки грохотали, хлысты щелкали, бесчисленные жестокости записывались в вечные архивы времени. А здесь, внутри, незнакомец, даже имени которого Тангейзер не знал и не спрашивал, заботился о нем день и ночь, словно он был младенцем; и какая бы грубая сила ни вынудила эфиопа взяться за это дело, он исполнял его с безграничной добротой посреди безграничного зла. Тангейзеру казалось, что таких высот человеческое благородство никогда еще не достигало.
Настал тот день, когда Тангейзер проснулся и понял, без особых на то причин, что все прошло, он выздоровел: ослабевший и исхудавший до костей, он был свободен от всего того, что его мучило. Он взглянул на эфиопа и понял, что тот тоже это понимает. Тангейзер поднялся с постели на трясущиеся ноги и вышел в дневной свет, эфиоп шел рядом с ним. Шатер Аббаса был разбит на холме над долиной Марса, широкой плоской равниной между холмом Скиберрас и высотами Коррадино, на побережье напротив Большой гавани. По всей Марсе были разбросаны лагерные постройки турок — бивуаки, кухни и склады продовольствия — и расползалось пятно полевого госпиталя, где те, кому повезло меньше, чем Тангейзеру, лежали, умирая, под обрывками холстин, под припекающим летним солнцем. Они с эфиопом, пройдя с четверть мили, добрели до края холма и оттуда смотрели на то, что, кажется, было сильно похоже на очертания горы Этны.
Плотное серое облако повисло над прибрежной панорамой полуостровов и заливов, а поднимающиеся струи дыма и следы от пушечных выстрелов образовывали спицы гигантского колеса, включающего в себя мыс Виселиц, крепость Сент-Эльмо, высоты Скиберрас, Сальваторе, Маргарита и Коррадино, где они находились. В центре этого колеса убийственной ярости находились Эль-Борго и Лизола, в свою очередь трещащие и вспыхивающие мушкетными и пушечными выстрелами. Вопль разорвал утро, и легионы султана двинулись через равнину Гранд-Терре, через заваленные трупами рвы, чтобы ринуться на черные от копоти бастионы следующей крепости. Лестницы взмыли вверх, а горшки с греческим огнем и огненные обручи полетели вниз, и кровавая рукопашная завязалась по всему периметру покалеченной стены.
После заточения в лишенной ощущения времени розовой утробе безумное бурление внизу казалось Тангейзеру нелепой галлюцинацией из какого-то иного мира, дьявольской комедией, в которую актеры завлечены обманом.
Но все происходило в этом мире, в его мире прежде всего; и осознание того, что скоро ему придется вернуться обратно, под одним флагом или под другим, наполняло Тангейзера страхом и тошнотой и острым желанием снова впасть в то беспомощное состояние, из которого он недавно выбрался. Тангейзер бросил взгляд на эфиопа и успел застать его врасплох. У чернокожего пленника был вид кота, сидящего на окошке и наблюдающего, как две соперничающие своры собак грызутся внизу, на улице. Он посмотрел на Тангейзера, увидел, что тот все понял, затем развернулся и двинулся обратно к лагерю.
Тангейзер смотрел ему вслед. Его тошнота перешла в голод. Животный, неистовый голод. Жажду мяса. Он не стал оглядываться на поле боя. Если Религии суждено потерпеть поражение, этот день подходит для такого дела не хуже любого другого. Очевидно, именно такие надежды возлагал на сегодняшнее наступление Мустафа. Тангейзер отправился поискать какой-нибудь завтрак. На кухне он узнал, что сегодня второе августа, значит, он провел в шатре приблизительно шесть недель. Вернувшись с кухни, он обнаружил, что эфиоп исчез, и больше Тангейзер ни разу его не видел.
Религия не потерпела поражения второго августа. Тангейзер смотрел с холма, как надвигаются сумерки, слышал муэдзинов, призывающих к вечерней молитве, видел, как покалеченные батальоны янычаров маршируют обратно под потрепанными знаменами и их раненые стремятся к кострам и тому отдохновению, какое они смогут обрести, сидя вокруг своих котлов.
Аббас вернулся в розовый шатер в мрачном расположении духа, и Тангейзер, или, как звал его Аббас, Ибрагим, присоединился к его молитве. После чего они поужинали за низким столом, сделанным из полированной вишни. Аббасу было сейчас за пятьдесят, им по-настоящему восхищались равные ему по положению и почитали нижние чины, чье содержание, лошадей и экипировку он дополнял выплатами из собственного кармана. Сейчас его борода была совсем седой, два бледных шрама тянулись по лбу и по щеке. В остальном он остался таким же, худощавым и элегантным, как в тот день, когда нашел Тангейзера у тела его матери.
За три месяца, прошедшие в пути двадцать пять лет назад, от диких Фагарашских гор до величайшего города на земле, Аббас научил Ибрагима зачаткам турецкого языка, ритуалу ежедневной молитвы и тому, как следует себя вести настоящему мужчине в военной школе в Эндеруне, когда он приедет в Стамбул. Ибрагим же в ответ демонстрировал свои таланты в починке упряжи и в заботе о лошадях. Хотя его мать и сестер убили люди, находившиеся под командованием Аббаса, Ибрагим не держал зла на него. Возможно, ребенку, лишившемуся всех близких людей, не хватало духу винить Аббаса. Наоборот, он обожал его, и в Эндеруне, с его жесткой дисциплиной, Ибрагиму было куда более грустно и одиноко, чем сразу же после отъезда из родной деревни.
С тех пор они виделись всего однажды, в Иране, когда турки совершили набег на Ереван, разрушили до основания дворец Тамас-шаха, не оставили в Нахичевани камня на камне. А эти камни стояли там еще до Рождества Христова и стояли бы дальше, не явись янычары. Это был официальный визит: смотр войск и выплата наградных денег на окраинах недавно присоединенных земель, — прежде чем отправиться дальше преследовать шиитов до самого Оксуса. Ибрагим, как привратник своей орты, получил наградные деньги, полагающиеся его людям за проявленную безжалостность и храбрость. Аббас поздравил его с успешным развитием карьеры и пригласил на чай, и они договорились, что в будущем, когда позволят обстоятельства, непременно возобновят свои особенные дружеские отношения. Только обстоятельства так и не позволили.