Бирюков Борис Владимирович
* * * *
«Цель вполне практическая. Только и всего»
Репрессированная книга:[1] истоки явления
Книги — рукописные, первопечатные, типографские — грозные катаклизмы истории переживают столь же трагично, что и люди. Вспомним: победив Карфаген, римляне занялись искоренением пунической культуры, в том числе и книги. От нее остались только следы. Но и римские (греко-римские) книжные сокровища в подавляющей части не сохранились для потомков. Крупнейшее собрание античных рукописных книг — Александрийская библиотека не раз горела, частично восстанавливалась, пока арабское завоевание не положило ей конец. Гибель Римской империи и наступившая эпоха раннего средневековья означала утрату ценнейших манускриптов — главных носителей цивилизации Греции и Рима. Победившее христианство отвергло нехристианскую литературу. Труды античных авторов удалялись с пергаментов — главного материала книги той эпохи, вместо прежних текстов наносились новые, церковные. Палимпсест — вещный знак борьбы разных книжных культур. Правда через несколько столетий, во времена Высокого Средневековья, античное книжное богатство начало оцениваться по достоинству. Но сколько было уже безвозвратно утрачено!
Помимо прямой гибели книг история знает и более «мягкие» формы давления на письменное и книжное слово. Это — цензура. Она столь же стара, что и книжная печать. Возникнув в эпоху инкунабул — первопечатных книг, она поначалу выступала как система духовных (религиозных) запретов, реализовавшихся (на Западе) папской курией, католическим епископатом, университетами. Во времена Реформации, когда католическая цензура потеряла контроль над книгой в странах протестантизма, Конгрегация священной канцелярии Римского папы стала составлять «индексы» — списки книг, запрещаемых для чтения верующих (indices librorum prohibitorum). Появившись в середине XVI столетия, папский «Индекс» завершил свое существование лишь в 1966 году! Впрочем, к тому времени уже мало кто обращал на него внимание. Более существенно, чем запреты на чтение для верующих католиков, было то, что в Новое время прибавились новые формы цензуры — административная и судебная.
Сохранность книги в повседневном быту — книги вне библиотек и иных хранилищ документов — тоже исторически ограниченное явление. Сколько книг погибло в войнах и революционных переворотах! Французская революция конца XVIII века, например, привела к утрате многих книжных собраний, принадлежавших лицам, которые преследовались как «аристократы». Но и послереволюционные времена оказались для книги во Франции не лучше. Нувориши, новые «хозяева» страны, не понимали значения книжного наследия; книги скупали и нередко уничтожали люди, не подозревавшие об их ценности. «Появилось даже новое ремесло — „книжное живодерство“: „специалисты“ сдирали с книг богатые переплеты и пускали сафьян или телячью кожу на изготовление женских туфелек, а бумагу — ту, что получше, — на кульки для бакалейщика (та, что похуже, снова попадала в чан бумажника для изготовления картона)».[2]
Коммунистическая революция в России (так же как и национал-социалистическая в Германии) самым пагубным образом отразилась на книге. В огне российского безумия горели библиотеки дворянских усадеб — печальная участь книжного собрания Александра Блока в его имении Шахматово тому пример. Вместе с храмами, которые закрывали и разрушали советские комиссары, гибли фолианты старинных изданий. Но самым страшным был систематически организованный и идеологически направляемый характер похода коммунистической власти против старой книжной культуры. Двадцатый век был веком страха и смерти не только десятков миллионов человек, но и временем массового уничтожения книги.
Новые властители России, из десятилетия в десятилетие переписывая историю — действуя подобно оруэлловскому «Министерству Правды», внедряли в сознание людей миф о том, будто советская система с первых шагов всячески поддерживала культуру и науку, научные учреждения и библиотеки, заботилась о творцах книг и их читателях. Реальность, однако, была несколько иной.
Приведем общую характеристику той атмосферы, которую создала в стране коммунистическая власть. Характеристика эта принадлежит Д. С. Лихачеву и дана им в предисловии к сборнику «Репрессированная наука»: «Движение науки вперед мыслилось (большевистскими руководителями и идеологами — Б. Б.) как расправа с теми, кто был не согласен с единственным, изначально правильным направлением. Вместо научной полемики — обличения, разоблачения, запрещение заниматься наукой, а во множестве случаев — аресты, ссылки, тюремные сроки, уничтожение. Уничтожению подвергались не только институты, лаборатории, ученые, научные школы, но и книги, рукописи, данные опытов. „Вражеские вылазки“, „классовые враги в науке“, „вредители“, „буржуазная контрабанда в науке“ и пр. — такими выражениями пестрели „научные труды“ 1930—1950-х гг. Людей преследовали за хранение книг с именами арестованных, за их упоминание в трудах, а с другой стороны, за отсутствие ссылок на „труды корифеев“. Последние, как предполагалось и утверждалось, никогда не ошибались, не говорили и не писали чего-либо случайно, без великого смысла. Все это разрослось до масштабов тотальной социальной политики».[3]
«Теоретической базой» этого наступления на науку и культуру, на книгу, ее создателей и «потребителей» — читателей служило марксистско-ленинское «учение» о непримиримой противоположности «буржуазной» и «пролетарской» культур. С серьезным видом утверждалось, будто «буржуазная» наука и культура переживают глубокий кризис, что они умирают — на смену якобы идет «пролетарская культура», «наука пролетариата».
Правда, марксизм, как идеология советских коммунистов, предписывал им постоянно апеллировать к науке и культуре, научности и образованности. Что исправно и делалось. Все у них было «научным»: «научный социализм», «научный коммунизм», «научный атеизм», «научное мировоззрение» (то есть марксизм-ленинизм), «научная (единственно научная!) философия» (то есть диамат-истмат), «научная организация труда» и т. п.
Те, кто принимали это всерьез, — а это были целые поколения, воспитанные в советской школе и вузе, прошедшие идеологическую обработку со стороны мощного пропагандистского аппарата, — верили, будто марксизму-ленинизму органически присущи культ культуры и науки, просвещения и книги, уважение к ее творцам. На деле коммунистическая апология знания, грамотности и просвещения находилась в вопиющем противоречии с природой режима и его криминально-террористической практикой.
Суть дела была проста. Разрушив старое, коммунисты без обращения к науке и ученым, без знаний, запечатленных в книгах, и тех, кто эти знания способен усвоить, применить, передать другим, — без всего этого не могли создать что-либо новое: «свое», «наше», «социалистическое». Отсюда постоянные рулады наподобие следующей ленинской: «Нужно взять всю культуру, которую капитализм оставил, и из нее построить социализм. Нужно взять всю науку, технику, все знания, искусство. Без этого мы жизнь коммунистического общества построить не можем».[4] Люди старшего поколения помнят, что здания советских школ и вузов десятилетия украшали лозунги и изречения типа: «Коммунистом стать можно лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всех богатств, которые выработало человечество», «Учиться, учиться и учиться!».
Пользуясь подобными высказываниями, которых у Ленина и его сотоварищей было немало, советские историки сочинили легенду, будто бы с первых месяцев советской власти началась полоса «энергичного развития науки».[5] На самом же деле науку и ученых, знания и образованность, интеллигенцию как носителей «старой» культуры коммунистам попросту приходилось терпеть: их требовалось использовать в целях укрепления новой власти.