Так советская компартия, вождь которой сам изучал латынь в классической гимназии (и имел по этому предмету наивысший балл), а свои рукописи, читаемый либо конспектируемый материал, обильно уснащал латинскими NB, sic! и публично провозглашал лозунг «Учиться, учиться и еще раз учиться!», закрыл научные направления, составляющие основу гуманитарной образованности.
Результаты известны: добровольная эмиграция либо высылка из страны многих знатоков мировой культуры. За рубежом оказались такие выдающиеся историки и мыслители-культурологи, как Ф. Ф. Зелинский, Вяч. И. Иванов, Л. П. Карсавин, М. М. Ростовцев… А ведь книги Зелинского — «Древнегреческая религия», «Древнегреческая литература эпохи независимости» и «Религия Эллинизма» были опубликованы в России в 1918–1919 гг. и начале 1920-х, то есть при «советах»,[18] и то же касается труда Вяч. Иванова «Дионис и прадионисийство»,[19] книг Карсавина и Ростовцева.[20] И этих замечательных умов лишилась читающая Россия!
Естественно, что в советской «единой трудовой школе», пришедшей на смену гимназиям и реальным училищам старой России, не было места и для церковнославянского языка. «Упразднение» последнего было для воинствующих богоборцев особенно важно, потому что отрезало подрастающее поколение от православной литературы и церковного богослужения.
Со времен появления на Руси славянской письменности (X век), принесенной византийскими и болгарскими миссионерами, в русской культуре возникла «диглоссия, дополнительное распределение функций между языками, каждый из которых действовал в определенной сфере».[21] Вплоть до XVIII в., а в крестьянской среде — до появления в пореформенной России земских школ, т. е. до 60-х годов XIX в., чтению и письму учили только на церковнославянском; для этого использовались Псалтирь, а также жития святых, богослужебные книги, труды отцов церкви. Процитированный нами автор приводит воспоминания[22] (конец XIX в.) одного из крестьян; в его молодости по Псалтири «учились дети, его читали взрослые; в нем находили утешение во всех скорбях и во всех житейских превратностях […] У крестьян веками сложилось понятие, что псалтырь боговдохновенная книга; он хранился как сокровище у образов, будучи переплетен в доски и кожу, с медными застежками, и переходил из рода в род как дорогое наследие».[23]
Чтобы простой человек находил утешение в книгах, которые он считал боговдохновенными, новая власть допустить, конечно, не могла и потому решила покончить с двуязычием текстов для чтения. Помимо иных мер, этому служило и введение нового — «прогрессивного» (более «понятного» для «трудящихся») правописания, так как оно обрывало даже внешние связи русскоязычных книг с церковной литературой. Ибо стоит взглянуть на тексты, написанные (напечатанные) на церковнославянском языке, и книги, набранные по старому правописанию, чтобы увидеть родство церковнославянских и дореволюционных русских текстов.
Пушкин не раз говорил, что правительственная власть в России идет впереди в области образования.[24] Это наблюдалось и после Пушкина, найдя проявление во введении в начале 70-х годов прошлого века классического образования. В гимназиях стали несколько лет обучать латыни и греческому. Революционные радикалы резко выступили против этой реформы,[25] — от имени народа, конечно.[26] Большевики просто осуществили их устремления.
Что терялось благодаря реализации этой установки «революционных демократов»? — Терялась «связь времен»! Выпускники гимназий воплощали эту связь, так как, поступая в университет, уже владели основами классической словесности и, избирая какую-либо гуманитарную область, быстро и глубоко приобщались к многовековой общеевропейской культуре.
Классическая реформа оказалась поразительно результативной.[27] Она стала той основой, на которой произросла оригинальная русская религиозно-идеалистическая философия конца прошлого и начала нынешнего столетия. Именно реформа породила тот слой русских людей, о котором в своем дневнике 1920 г. писал В. И. Вернадский: «Сейчас усиливается осознанное углубление в православную философию […] Впервые после великих отцов Восточной церкви, первых веков христианства, независимое от европейского богословско-философского мышления [возникает] православное богословско-философское мышление».[28] В этом видел Вернадский — и был во многом прав — источник той внутренней стойкости, которую проявили многие люди русской науки и культуры в переживавшееся ими тяжкое время — «время крушения государства, полного развала жизни, ее обнаженного цинизма, проявления величайших преступлений и жестокости, время, когда пытка получила этическое обоснование […], время обнищания, голодания, продажности, варварства и спекуляции»; эта стойкость сделала это время вместе с тем временем «самого искреннего, полного и коренного подъема духа. Это — время, когда все величайшие задачи бытия встают перед людьми как противовес окружающим их страданиям и кровавым призракам».[29]
Подъем духа был, конечно, не нужен большевикам, и ленинские декреты, «упразднявшие» гуманитарное образование, как раз и имели целью его подавление. Подавить полностью не удалось — вспышки научного и культурного творчества, особенно в 1920-е годы, не прекращаются. Но декреты делали свое дело, делали его постепенно, из года в год подавляя образованность и книжную культуру «Серебряного века». И со временем создалась ситуация, когда для коммунистической идеологии, казалось, не было уже конкурентов, когда адепты марксистско-ленинского учения могли спокойно провозглашать его результатом «революционного переворота в философии», поднявшего, будто бы, человеческую мысль на высшую ступень.
Подавив гуманитарное знание и языковую культуру — создав условия, при которых овладение языками стало для школьников и студентов почти невозможным, новая система образования породила невиданных в прежней России «вузовских полузнаек», которые были «языково немы»: лингвистический барьер отделял их от мировой науки и культуры. Впрочем, к этому барьеру скоро прибавился иной, более страшный барьер из погранзастав и колючей проволоки. Широкий научный кругозор и глубокая культурность как определяющая черта образованного читателя «Серебряного века» постепенно исчезали: их место занял человек с узким и деформированным внутренним миром — хомо советикус.
Характерные черты этого феномена на добротном социологическом материале показаны в книге «Советский простой человек».[30] Одной из этих черт являлось то, что можно назвать «терпимостью к противоречию», или антиномичность отношения к социальным реалиям. Идеологизированность социально-психологических установок, сочетающаяся с равнодушием ко всякой идеологии; «сверхорганизованность» и вместе с тем нигилистическое отношение к закону; «энтузиазм» при отвращении к труду, — вот (неполный) набор противоречивых характеристик homo sovieticus'a. Они антиномичны — содержат собственное отрицание. «Простой советский человек» требует заботы о себе со стороны государства — и в то же время исполнен лукавого недоверия к нему, почему готов при первом удобном случае его обмануть; для него типично в одно и то же время — признание государственной иерархии и ее отвержение («эгалитаризм»),[31] взгляд на науку как на необходимое условие прогресса общества — и вместе с тем пренебрежительная оценка ее как пустой говорильни.