Ни единый звук не проникал и внешнего мира. Если я задерживал свое собственное, едва различимое дыхание, то не слышал буквально ничего. Ни шума транспорта, ни рокот самолетов, ни ветра, ни скрипа, ни шороха. Ничего.

Света не было совсем. Воздух непрерывно поступал внутрь, проникая в щель между кузовом фургона и его брезентовым покровом, но вместе с воздухом не пробивался ни один луч света. Никакой разницы, широко открыты глаза или плотно закрыты.

Температура воздуха практически не менялась. Она оставалась стабильно низкой, чересчур низкой для нормального существования, что сводило на нет усилия моего тела акклиматизироваться. Мне сохранили брюки, нижнее белье, рубашку, спортивную куртку и носки, однако отобрали галстук, ремень и прочие отдельные мелкие принадлежности. Было воскресенье, третье апреля. Наверное, на воле ярко сияло весеннее солнце, но там, где находился я, было попросту очень холодно.

Люди читают в воскресных газетах отчеты о скачках на Большой Национальный. Нежатся в постелях, теплых и уютных. Встают и не спеша идут в паб. Вкушают горячую пищу, играют с детьми, решают не косить лужайку еще недельку. Миллионы людей проводят свой воскресный день.

Я угостил себя воскресным обедом из ломтиков сыра и с величайшей осторожностью попил воды из канистры. Наполненная, она была тяжелой, а я не мог позволить себе перевернуть ее. Довольно много воды натекло мне за шиворот, что навело меня на мысль использовать пакеты из-под сыра в качестве стаканов для питья.

После обеда я решил вздремнуть. По-новому уложив пакеты с сыром в сумке, я соорудил вполне приемлемую подушку и твердо вознамерился поспать, но заснуть мешал общий дискомфорт.

Ну тогда, подумал я, лежа на спине и уставившись в невидимый потолок, можно хотя бы разобраться в том, что удалось узнать за четыре дня свободы.

Первый из них не считается, поскольку я провел его на Менорке в хлопотах о возвращении домой. Таким образом, остаются два дня в конторе и один на скачках. Одну ночь я прятался в коттедже и одну крепко проспал в отеле «Глостер». Все это время я настойчиво искал объяснение случившемуся, и в результате обстоятельства моего нынешнего заключения разительно отличались от обстоятельств первого. Но тогда я был совершенно сбит с толку. Сейчас у меня родилась пара идей, по меньшей мере.

Текли часы. Лучше не стало.

Я посидел немного и снова улегся; все тело по-прежнему болело. Я утешил себя мыслью, что острая боль от ушибов, как правило, рано или поздно затихает, а не усиливается. Допустим, это был бы, например, аппендицит. Я слышал, что людям, которые отправлялись на Эверест или в другие места, лежавшие за пределами цивилизации, на всякий случай удаляли абсолютно здоровый аппендикс. В общем, я пожалел, что вспомнил об аппендиците. И о зубной боли.

У меня возникло ощущение, что наступил вечер, а потом и ночь.

Внешне ничего не менялось, изменения происходили во мне. Постепенно я окоченел еще больше, но холод будто поднимался из глубин моего существа.

Отяжелевшие веки плотно сомкнулись. Я плавно скользил из одного состояния в другое, то погружаясь в сон, то просыпаясь — долгое сонное забытье, перемежавшееся короткими мучительными пробуждениями, стоило мне пошевельнуться.

В конце концов я проснулся с незамутненным сознанием и уверенностью, что уже утро. Мне пришло в голову: если суточный цикл сохранится, я смогу вести календарь, отмечая каждый прошедший день пустой упаковкой из-под сыра. Если по утрам откладывать в кучку в углу фургона по одному пакету, я не потеряю счет дням. Воскресенье — первый, понедельник — второй. Я извлек два куска сыра и осторожно продвинулся на два фута вперед, чтобы отложить пустые пакетики.

Я поел и попил, считая это завтраком. И я понял, что уже довольно хорошо освоился в темноте. Я стал менее неуклюж. Например, пользоваться пятигаллоновой канистрой оказалось совсем не сложно. Теперь, положив крышку на пол, я уже не терял ее, как раньше, и, утолив жажду, не шарил беспомощно по полу. Рука автоматически тянулась туда, где я оставил колпачок.

Психологически темнота не угнетала меня так, как прежде. На яхте я ее ненавидел: из всех мрачных перспектив, которые сулил мне второй срок заключения, больше всего ужасало именно то, что меня вернут в темноту. Мне и сейчас не нравилось прозябание в потемках, но оно не тяготило, как тогда. Я больше не боялся, что темнота сама по себе сведет меня с ума.

Все утро я размышлял о причинах двух похищений, а днем изготовил абак из кусков сыра, разложив их рядами, и проделал серию математических вычислений. Я знал, что многие заключенные повторяли стихи, чтобы занять себя, но мне всегда было легче мыслить категориями цифр и символов. В юности я выучил наизусть слишком мало стихов, которые могли бы пригодиться мне теперь. В самом деле, не читать же глупые детские стишки.

Наступила и прошла ночь с понедельника на вторник. Проснувшись, я отложил очередной пустой пакетик в правый угол фургона и размял руки и ноги, ибо ушибы уже не причиняли боли, на которую стоило бы обращать внимание.

Утро вторника я провел, занимаясь зарядкой и думая о причинах похищения; во второй половине дня во вторник я увеличил разрешающую способность абака и очень осторожно ползал вокруг своего счетного устройства. Во вторник вечером я сидел, обняв колени, и безутешно думал, что призывать себя к мужеству и стойкости, конечно, весьма похвально, но на самом деле я не чувствовал себя ни мужественным, ни стойким.

Минуло три дня с тех пор, как я обедал с Джосси. Что ж... по крайней мере я теперь мог вспоминать о ней: на яхте мне было не о ком вспоминать.

Меня вновь одолела дремота. Я лег и на несколько часов погрузился в состояние полусна, и счел это ночью вторника.

В среду я в двадцатый раз ощупью исследовал фургон дюйм за дюймом, изыскивая возможную лазейку. В двадцатый раз я ее не нашел.

В кузове не было гаек, которые можно открутить. Не было рычагов. Не было ничего. Никакого выхода. Я знал это, но не имел сил прекратить поиски.

Предполагалось, что в среду я должен скакать на Гобелене в Аскоте. По этой причине или потому, что физически я вновь чувствовал себя почти нормально, время тянулось медленнее, чем когда-либо.

Я насвистывал и пел, и не находил себе места, и страстно желал очутиться там, где можно встать в полный рост. Единственным способом выпрямиться было растянуться плашмя. С трудом возведенная плотина хладнокровия на глазах рушилась под напором бушевавших эмоций, и стоило немалых усилий заставить себя заняться арифметикой с помощью счетной линейки из кусков сыра.

В среду чувство времени изменило мне, день и вечер перепутались.

Мысль о грядущей веренице дней жалкого существования в клетке повергала в уныние. Черт побери, желчно подумал я. Хватит, хватит распускать нюни. Не заглядывай вперед, живи одним днем. Одним днем, одним часом, одной минутой.

Я поел сыра и захотел спать. Так наконец закончилась среда.

В четверг днем я услышал шум. Я не поверил своим ушам.

Какие-то отдаленные щелчки и скрежет. Я лежал в тот момент на спине, держал ноги на весу и делал «велосипед». Я едва не взорвался, пока торопливо переворачивался, вставал на колени и пробирался к задним дверям.

Я оттянул брезент на одном из окон и закричал во все горло:

— Эй... эй... Сюда.

Раздались шаги — не одной пары ног. Мягкие шаги, но они звучали совершенно отчетливо в мертвой тишине.

Я проглотил комок в горле. Кто бы это ни был, не имело смысла отмалчиваться.

— Эй, — снова закричал я. — Я здесь.

Шаги замерли. Мужской голос очень громко произнес рядом с фургоном:

— Вы Рональд Бриттен?

— Да... — слабо отозвался я. — Кто вы?

— Полиция, сэр, — сказал он.

Глава 12

Полиции потребовалось довольно много времени, чтобы вызволить меня: как объяснил мне бесплотный голос, они должны были все сфотографировать и составить протокол на случай дальнейшего судебного разбирательства. Кроме того, они намеревались снять отпечатки пальцев, что означало новую задержку.