— Сколько? — не вполне поверил я своим ушам. — Всего сотню?

— Таковы на этом рынке ставки за свежий товар.

— Твою мать.

— Брось, Паша. Не я это придумала. Просто плыву по течению и ничего не могу с этим поделать.

Я кивнул: Анжела права, здесь все до единого медленно тащатся вперед, увлекаемые течением, иной раз изредка пытаясь шевелить плавниками и бить хвостом, чтобы обойти зловонное мазутное пятно, му-сорный завал в узком месте или всплывшее со дна тело покойника, и никому нет дела до того, что воды этой реки на вкус тошнотворны, на взгляд мутны, как прокисшее пиво, а из редких икряных пометов в заросших тиной ямах на свет вылупляются все сплошь мутанты — двухвостые, трехглазые, с большими сопливыми ртами, — и мне никуда от этих прокисших вод не деться, потому что лодочнику суждено жить у реки.

— Знаешь, я ведь просто пожалела ее, — тронула меня за локоть Анжела. — Она бы тут быстро пошла ко дну.

— Почему?

— Сам увидишь. Вернее, услышишь. — Она слабо улыбнулась и подтолкнула меня в бок. — Ладно, идите. Я сегодня не приду ночевать.

— А что так? — спросил я.

— Чувствую, будет много работы.

— Сегодня что, канун Дня святого Валентина?

— В нашем деле святой Валентин ни при чем.

— Да уж, — кивнул я, напоследок окидывая взглядом подвал, прежде чем покинуть этот приют вселенского какого-то уныния, и все то время, пока поднимался на второй этаж к своей двери, ее легкое дыхание висло на моих плечах. — Ну, заходи, раз пришла, — сказал я, пропуская девочку в тесную прихожую, и она опасливо юркнула в дом, замерла в нерешительности у темной ниши справа от входа — пришлось подтолкнуть ее в плечо, чтобы запереть дверь.

Я прошел в комнату, выглянул в окно — у стены разворачивался очередной аукцион, наблюдать за ним охоты не было, — обернулся, нашел свою гостью смирно сидящей на краешке дивана. В ее напряженной позе, в плотной сомкнутости детских коленок, на которых отдыхали маленькие ладони, в обреченной опущенности узких плеч было что-то жалкое и бесприютное, захотелось раздеть ее, уложить в кровать, накрыть до подбородка одеялом и, поглаживая по головке, затянуть протяжную унылую колыбельную, дожидаясь, пока она сладко засопит, погрузившись на самое дно теплого и покойного сна.

Теперь я мог рассмотреть ее получше.

Если она и походила на проститутку, то разве на ту, что совсем недавно ступила на эту опасную тропку, да и то потому, что ее школа закрылась до сентября на летние каникулы: ниже среднего роста, хрупко сложенная, отмеченная той особой угловатостью, какая предваряет созревание девочки-подростка в женщину, она в самом деле напоминала ученицу средней школы, и только в говорящих ее глазах угадывалось подлинное знание порядка вещей, принятого во взрослом мире.

— Который год тебе? — спросил я, усаживаясь рядом с ней на корточки.

Она что-то немо проартикулировала в ответ, потом с трогательной беспомощностью улыбнулась, достала из накладного кармашка джинсовой юбчонки маленький блокнотик, распахнула его, выдернула из паза на сгибе тонкую ручку, быстро черкнула что-то на пустой страничке и протянула блокнот мне.

«18» — округлым почерком было выведено в чистом листе.

Несколько озадаченный ее типичной для подполья манерой вести разговор, очевидно чужим ушам не предназначенный, я упрямо мотнул головой:

— Врешь. Тебе от силы лет шестнадцать.

«Верно», — порхнули ее тонкие пальцы, сжимающие ручку над все еще лежащим на моей ладони блокнотом, и мне понадобилось некоторое время для того, чтобы впитать эту ее опрокинутую вверх тормашками реплику, и, по мере того как способ ее произнесения доходил до моего сознания, я медленно оседал назад, а потом, мягко плюхнувшись на пол с корточек, никак не меньше минуты сидел, тупо глядя в ее голубые, доверху переполненные какими-то тайными смыслами глаза, и только окунувшись в донные глубины ее взгляда, я начал кое-что понимать.

Господи, эта девочка была глухонемая.

— Извини, — сказал я, опуская руку на ее колено.

«Ничего», — отозвались ее глаза.

— Может быть, выпьем? — спросил я.

«Зачем?» — утомленно двинулись ее немые губы.

— Не знаю, — пожал я плечами, потому что в самом деле не знал, что мне делать: выпить в моем доме было нечего, если, конечно, не пихнула в холодильник какую-нибудь бутылку Анжела.

— Давай я уложу тебя спать.

«Уложи», — ответила она не столько глазами или губами, сколько всей пластикой своего хрупкого тельца: приподняв грудь глубоким вздохом, она поднялась и, чуть качнувшись вперед, замерла, уронив голову, и я наконец начал нащупывать видовое начало ее растительной природы — этим изгибом своего телесного стебелька она поразительно напомнила какой-то сорный, на хрупкой ножке, совершенно невзрачный цветок, названия которого я не знал.

— Я буду звать тебя василек, ладно?

Она кивнула и, подняв лицо, улыбнулась, ее глаза приобрели оттенок моря после ночного дождя— без намека на приторно рекламную пасторальную лазурь, зато с той прохладно голубоватой мутью, что парит не на поверхности, а вот именно что над благородной воронью пистолетного ствола, и этот тон, разрастаясь из глаз, наполнял исподним, изнаночным светом ткани еще по-детски овального лица в оправе льняных, слегка вздыбленных волос, уложенных несколькими откатывающими от лица волнами, походившими на изогнутые лепестки. И я подумал о том, что заскочившее мне невзначай на язык имя вполне отвечает ее природе: в моем доме будто бы в самом деле пророс крохотный василек, которому должно было быть уютно и спокойно в тени моего заскорузлого, дупляным провалом ноющего в районе левого плеча, ствола. Впечатление было такое, будто ее тонкий, напоминающий бороду Хо Ши Мина корень, нежно щекочет своими белесыми нитями какую-то мою поверхностную коренную жилу, и эта бесхитростная ласка отливается сладкой ломотой во всем теле. И лишь на короткое мгновение придя в себя, догадался, что это ласково стелются по гладко выбритой голове ее шелковистые волосы.

— Ложись, — сказал я.

«Хорошо», — отозвалась она глазами.

— Нет, — дернул я головой. — Надо раздеться. Давай я тебя раздену, ладно?

«Давай», — безропотно откликнулась она, опять-таки пластически, чуть приподняв переломленные в локтевых суставах руки и давая возможность приподнять ее муарово дымную сорочку. Сорочка со слабым шелестом вытекла из моей беспамятной руки, осела сгустком голубоватого дымка на полу, и скоро ей вдогонку устремилась короткая джинсовая юбочка, а вслед за ними туда же легли мои ковбойские доспехи, застыв мягкой грудой, и гордый золототканый орел со спины куртки все косил своим окровавленным рубиновым глазом на мужчину и девочку, которые стояли у кровати, обнявшись, а потом начали медленно клониться, оседая на прикрытую тощим одеялом кровать.

— Черт, как раз вот этого мне и не хватало.

Она приподнялась на локте, заглянула мне в лицо, и ее говорящие глаза ожили.

«Чего?» — спросила она.

— Это трудно объяснить.

«Попробуй. Может, я пойму», — сказала ее рука, легшая мне, на висок и, пальцем очертив контур ушной раковины, успокоившаяся на скуле.

— Вот этой немоты.

«Я понимаю», — заметила она после долгой паузы губами, прикоснувшимися к левому плечу и надолго застывшими на вспухшем мягкой розовой лавой рубце пониже ключицы, эти губы слабо шевелились, словно высасывая из затянувшейся раны гадючьи яды, и впервые за многие дни, прошедшие с момента выписки из госпиталя, я вдруг почувствовал, что мертвые ткани плеча начинают оживать и наполняться живой кровью.

«А зачем тебе немота?» — спросила она тускло мерцающими надо мной глазами.

— Затем, что это привычный способ существования всего живого. Травы, дерева, цветка, ветра, дождя, реки, — ответил я, обнимая ее за хрупкое плечико и привлекая к себе. — И еще…

Она вдруг напряглась, выскользнула из-под моей руки, нависла надо мной и, с красноречивой тщательностью артикулируя, немо спросила:

«Женщина?»