К ней (и другим сестрам милосердия) раненые тоже наконец привыкли. В России меньше разницы и больше взаимной приязни между господами и народом, чем где бы то ни было в мире, а потому эти крепостные, или ремесленники, или забубенные рекруты не видели ничего особенного в том, что их заскорузлые тела обихаживают своими белыми ручками княгини, графини, баронессы. Склоненные хлопотливые фигуры женщин, облаченные в одинаковые, простые серые платья, сделались неотъемлемой принадлежностью палаты, где на топчанах, поставленных в три длинных-предлинных ряда, стонали, бредили, молились, вздыхали и скрежетали зубами люди. «Сестра! Сестричка!» – окликали они одинаково всех женщин, молодых и старых, и те с равным усердием подавали помощь и кряжистому лесорубу-вятичу, у которого мучительно ныла и никак не заживала культя правой руки, оторванной пушечным ядром, и раненному в горло балахнинскому звонарю-ополченцу, и молодому башкиру, которому неприятельской пулей перешибло позвоночник. В ту пору башкирцы вообще впервые привлечены были к регулярной службе, поскольку, по докладу военного министерства государю, «по своей природной склонности к военным упражнениям и навыкам могут быть употребляемы с пользой против неприятеля». О вооружении их было постановлено: «Оставить привычное им, кто чем может и навык употреблять». В результате весь полк имел на вооружении сабли и… луки. Живописный вид всадника – в халате, с луком в руке, с колчаном стрел за спиной – создавал неповторимый во всей русской армии облик воина давно прошедшего времени; французы прозвали башкирцев «Les amours du Nord», «амуры севера» – сперва презрительно, а потом с ужасом, ибо стрелы этих «амуров» пронзали сердца без промаха! Но уж и их бессчетно полегло на полях сражений…
Тот башкир, с перебитым позвоночником, тоже вскоре умер. Иногда бывало так: приходил обоз с ранеными, а наутро половину хоронили, точно сил у этих страдальцев хватало лишь на то, чтобы донести свою боль, дотерпеть до лазарета, а потом, ощутив свое тело чистым, раны – перебинтованными, дождавшись мягкой постели, обильной еды, ласковых рук милосердных сестер, можно уж уснуть наконец последним сном… слава богу, что хоть счастливым сном! Вскоре сестры научились чуть не с первого взгляда определять, кто из вновь прибывших не жилец на этом свете, и особой бережливой заботливостью старались продлить если не дни их, то часы, и как радовались, если ошибались и раненый все же переживал эту первую, самую тяжелую ночь – и еще другие ночи и дни! И когда Ангелина впервые увидела Меркурия, тоже сперва подумала, что не видать ему больше солнечного света.
Обыкновенно по ночам дежурили две сестры, но в тот раз Ангелина осталась одна: Зиновия Василькова, ее напарница, вдруг почувствовала себя так плохо, что ее почти на руках унесли из госпиталя. Зиновия была на третьем месяце беременности: в начале июня она вышла замуж, через две недели капитан Васильков, артиллерист, отбыл в свой полк, а еще через месяц до Зиновии дошла весть, что муж ее погиб под Минском. Выплакав все слезы, молодая вдова трудилась в госпитале, не щадя себя, словно торгуясь с судьбой: если вы?ходит она этого, и вот этого, и еще этого страдальца, господь, быть может, смилуется и вернет ей мужа! Но силы человеческие не беспредельны – и вот Ангелина осталась одна. Она вышла проводить Зиновию и долго еще стояла на крылечке. Ночная прохлада вгоняла в озноб, но зато сонливость отлетела, и Ангелина, забыв обо всем, смотрела на волшебный серебристый свет небесный, заливающий узенькую улочку и преображающий купы деревьев в охапки каких-то диковинных, сияющих цветов. Ангелине вспомнилось поверье, будто в такие вот светлые, лунные ночи, когда вся земля объята глубоким сном, сама Царица Небесная, в венце из блестящих, серебряных ландышей, появляется иногда пред теми, кому готовится какая-то нечаянная радость.
Упоенная мечтами, Ангелина схватилась за сердце, когда вдали, за поворотом, вдруг послышалось какое-то движение и серебряный воздух задрожал, но тут же она сообразила, что чудо нынешней ночи кончилось, настала суровая действительность: приближается обоз с ранеными! Ночью! Худшее, что может быть! Всплеснув руками, Ангелина бросилась в дом поднимать тревогу.
Ночь и впрямь выдалась тяжелая: два врача, нянечки и санитары забегались, Ангелина тоже сбилась с ног, хотела было послать за подмогой к бабушке, да вспомнила, что княгине Елизавете нездоровилось, и, с трудом преодолев себя, пошла искать помощи в офицерской палате, где нынче ночью пополнения не случилось, все было тихо, спокойно, а в углу, в кресле, дремала дежурная сестра Нанси Филиппова.
Эту особу Ангелина терпеть не могла. Во-первых, потому, что имя ее – Настасья – всегда очень нравилось Ангелине, она мечтала о нем, а эта молоденькая дурочка выбрала какую-то кличку для левретки – Нанси! Была Нанси вдобавок злоречива, бойка на ехидное слово и откровенно презирала Ангелину тем презрением, какое испытывают рано выскочившие замуж девицы к подругам-перестаркам. Хотя, к слову сказать, Ангелина предпочла бы вековать в девках, лишь бы не сделаться женою угрюмого и скупого (хоть и весьма состоятельного) полковника-интенданта Филиппова. По слухам, он был настолько прижимист, что отказался оплатить уроки танцев для Нанси у мадам Жизель – дал только половину, а за новые туалеты жены и вовсе не собирался рассчитываться: Нанси упросила француженку отдать платья как бы в долг. Ангелина поражалась, почему эта вздорная ленивица пошла трудиться в госпиталь? Вернее всего, Нанси искала общения с молодежью, жаждала той непринужденности и живости, которой была начисто лишена в доме мужа. Не стоит добавлять, что Нанси удостоила своим общением только офицерскую палату (ее барская русская спесь с примесью французских аристократических предрассудков не дозволяла жалеть простой народ), и Ангелине стоило немалых трудов уговорить ее.
Раненых снимали с телег, обмывали, перебинтовывали, подавали спешную помощь – в передней комнате, освещенной множеством свечей, потом уносили на топчаны. Ангелина стояла у повозок, Нанси распоряжалась в палате. Нынче пришло четыре телеги, в каждой по пять раненых, и Ангелина в который раз мысленно бранила бабушку, что никак не прикажет расширить подъезд: больше двух телег к крыльцу не могли пристать, остальным приходилось ждать в отдалении. Улучив минутку, Ангелина прошла вдоль тех телег, сказала несколько ободряющих слов; сама немного успокоилась, услышав общее: «Ништо, сестрица, мы потерпим… долее терпели!» Но, дойдя до последней телеги, она вдруг услышала такую злобную брань, что едва уши не зажала. И что самое дикое – голос изрыгал проклятия не войне-губительнице, не французу-супостату, не боли своей, даже не докторам и сестрам, заставляющим его бесконечно долго ждать, – это было бы привычно и понятно! – а соседу своему, недвижимо лежащему в той же телеге.
– Ты что разошелся? – возмущенно выкрикнула Ангелина, с отвращением глядя в грубое, бородатое лицо. – Кого клянешь? Постыдился бы!
Черные злые глаза блеснули так, что Ангелина осеклась.
– А ты мне кто – совестить? Почитай, какую уж неделю в пути в телеге этой, а он… он-то все одно балабонит: лодка-самолетка да лодка-самолетка. А, будь ты неладен! Тут и у господа бога терпенье бы лопнуло, коли тебе с утра до ночи в ухо одно и то же бубнят!
Злость Ангелины прошла. Этот бородач был совершенно измучен, находился на пределе сил. Его можно было только пожалеть! Пробормотав что-то успокаивающее, она наклонилась, желая рассмотреть того, кто его так разозлил, – и отшатнулась, когда холодный лунный свет отразился в неподвижных серых глазах, заострил чеканные черты лица. Никита!.. И он мертв!
Понадобилось несколько безумных мгновений, чтобы понять: она ошиблась. Этот юноша не Никита Аргамаков – и он еще жив. Вот именно – еще!
У него было худое, строгое, почти иконописное от изнурения и му?ки лицо, но в размахе бровей и твердых губах чувствовалась скрытая сила, и, когда Ангелина вновь осмелилась заглянуть в его глаза, почти обесцветившиеся от боли, она ощутила, как сжалось сердце. Он смотрел словно бы уже из некоей запредельности. Она чувствовала его горячечное дыхание, она слышала этот бессмысленный шепот: «Лодка-самолетка. Лодка-самолетка…» – а взгляд его летел к ней издалека. Из неизмеримого далека! Чудилось, душа этого юноши уже покинула тело, и лишь последний ее отблеск сверкает в глазах.