Магов запечатывали и раньше. Но тогда печать в буквальном смысле вырезалась на теле. Процесс крайне болезненный, не всегда успешный, умолчим уж о том, что далекий от эстетики. Наркоз, ныне широко распространенный, тогда еще тоже не изобрели, и стоило «жертве» дернуться…

А если еще подумать о том, что чаще всего эту операцию проводили с детьми, то оставалось только порадоваться, что я родилась, когда все эти прекрасные изобретения уже покорили мир.

В случае же со взрослыми магами-самоучками все было ещё печальнее. Им сначала ставили печать, а потом, если она не подходила, и магия все равно из-под нее прорывалась, то дорога оставалась только одна – на плаху. Плата за самонадеянность.

– Проныра был Майк, та еще. Жучара. Не знаю, как он вышел на того профессора – где он и где профессор! – да только вернулся он однажды сияющий, как новенький медяк. Пляши, говорит, сестрица, жить буду! Профессор ума великого печать мне такую поставил, что никакой срыв мне теперь не страшон. Красивую печать, не чета этим живодерским уродствам.

Я насторожилась. Какая-такая красивая печать? Какой-такой профессор? Артефакторную печать изобрел маг по имени Клайв Стэнли и представил он свое открытие двумя годами позже трагической гибели Майка Коннера. Ни в каком институте он не преподавал, а согласно опубликованным мемуарам, идея революционной печати пришла к нему стремительно и так же стремительно реализовалась. Изобретатель называл ее озарением Господним.

– Вы видели эту печать? Что она из себя представляла?

– Да ничего особенного, будто узор из веснушек. Я Майку тогда сразу сказала, хной тебя твой профессор намазал, лапши на уши навешал, а ты и черпаешь ее большой ложкой, да нахваливаешь. А он меня дурой назвал. Куда, орал, куриному женскому мозгу до высоких материй.

У меня снова остро зачесалось под правой лопаткой, и на этот раз колебания фона были не при чем. Просто печать Стэнли именно это из себя и представляла – едва заметный пигментный узор на коже. Я так остро ощутила ее сейчас под невидящим взглядом старухи, в которой не было ни унции магии, но от слов ее сквозило нездешним холодом. Холодом мертвой тайны.

Я усилием воли привела мысли в порядок. Успокойся, Эрилин. Мало ли где она могла увидеть новую печать и приплести ее для красного словца?

– А как звали профессора, не знаете?

– Деточка, у меня память хорошая, но ты хоть знаешь, сколько годков-то мне? Если б и знала, да разве вспомнила б? Да Майк и не упоминал, кажется, все «профессор» да «профессор». А еще посмеивался над ним: муж ученый, а говорить не научился, уж больно шепелявил.

Да уж, кокетства старухе не занимать. Всем бы такую память в старости. Правда, я подозревала, что дело не только в памяти, а еще и в самих событиях – врезавшихся, выстраданных и непрожитых до конца.

– Что было дальше?

– Дальше… дальше жили как жили. Я ведьмачила, Майк на обувную фабрику устроился. Ну а потом… потом стали люди умирать. Кого сожгут, кого в пыль развеют, кого в лепешку сплющат…

– Постойте. Разве людей не только сжигали? В отчете сказано…

– Ай, деточка, коли б ты своим бумажкам верила, ты бы не пришла к старой слепой старухе и не слушала бы, как я тебе сказки баю. Отчеты ваши для известного дела только и годятся – задницы подтирать. Я же тебе говорю, как было, врать мне незачем. Убивали людей, магией убивали да по-разному. Соседи на Майка шипели, мол, даже видела его за этим делом, а я не верила. Как же Майк, когда у него печать вона. Уж были б у него срывы, я б знала!

Старуха помолчала, задумчиво двигая челюстью, пальцы сжимались и разжимались на отполированном руками наконечнике знаменитой среди детворы клюки.

– Да только вернулся он однажды – белый как мел, в поту, трясется. Прости, говорит, сестра, не могу я так больше, убивец я, людей жгу. Я к нему чего да как, а он толком и объяснить не может. Магия запечатана, крест тебе, сестра! А как получается – не знаю. Ничего не добилась от него, велела только завтра первым делом к профессору этому самому бегом бежать. Муж ученый всяко умней глупой бабы, разберется, поди, что к чему… не дошел только мой Майк до профессора, помер в тот же вечер. А я тогда и ослепла.

– Как помер? Как ослепли? – Я несколько растерялась, когда плавная нить повествования так резко оборвалась.

– А ты как думаешь, деточка? Помогли добрые люди. И мне помогли, и ему.

Старуха выдержала театральную паузу, наслаждаясь как вниманием единственного зрителя в моем лице, так и возможностью наконец все рассказать. Я не была уверена, почему она так легко раскрылась передо мной сейчас, если, очевидно, скрыла все тогда и скрывала столько лет. Может быть, дело было во мне и в отсутствии угрозы в моем голосе, а может, она просто устала и от этой тайны, и от той жизни, которую уготовила ей судьба. Но, помолчав, она продолжила. Сухо, резко, со звенящей между слов злобой.

– Они пришли под вечер. Тихие такие люди, незаметные. Майк дверь открыл, а его с порога, без единого слова… даже на пол тело не уронили, а подхватили и тихонечко так, чтобы не шуметь. А потом меня увидели. И у меня, знаешь, воздух в горле так и застыл. Я бы и заорать, да никак совсем, будто онемела разом. А они смотрят, переглядываются глазами рыбьими, ледяными. С этой, мол, что? Оставь, говорит один. Пригодится. Подходит ко мне, за горло берет, в упор взглядом прожигает. Ты, баба, говорит, сейчас с нами пойдешь, да расскажешь в подробностях, как хахаль твой людей жег, что маг он, самоучка сорвавшийся.

В голосе старухи послышались дрожащие нотки. Слепые глаза по-прежнему смотрели на дверь, но мне явно чудилось, что видят они перед собой сейчас совсем иное – так же четко, как тридцать лет назад.

– А я с перепугу-то, девка дурная, и не соображаю ничего, бормочу под нос глупости. Брат он мне, господа хорошие, убивал, то верно, отпираться не стану, да только не виноват он. Это все профессор виноват с его печатью проклятущей… Мужик аж затрясся от таких слов, да пальцы так стиснул, что я уж думала все, конец мой пришел. Да его остановили. Свидетель, говорят, нужон. А коли то сестра родная, так и вернее будет. Оставь бабу, припугни только, чтобы взбрыкнуть не вздумала. Он как глянет опять на меня, зрачки – омут колдовской. И провалилась я в этот омут с головой, не вынырнешь. И чернота вокруг, сердце в ушах колотится, ноги не держат, вишу на руке этой. А он посмеялся только – скажешь, брат с тобой сделал.

Она снова замолчала, на этот раз надолго. Я, затаив дыхание, ждала и ждала, а старая ведьма застыла замшелым истуканом, будто неживая. И молчала.

– Вы рассказали? – Я все же не выдержала. Нужно было докопаться до правды.

– Рассказала, деточка. Что нужно – рассказала, о чем нужно – умолчала, подтвердила все, что велели. Верила, глупая, что снимут слепое проклятье. Потом поняла только – спасибо, что жизнь сохранили, побоялись, что подозрительно будет, если помру после допроса. Только это их и остановило. Вышвырнули на улицу и живи, как знаешь теперь. А жить-то хотелось, несмотря ни на что – хотелось.

– Почему же вы мне сейчас все рассказали? Больше не боитесь за свою жизнь?

– Ай, деточка, столько лет прошло. Костлявая вот-вот сама придет мои пороги оббивать, ей посредники не нужны уже. Кто я? Старуха слепая, от горя ополоумевшая. Правда все то или нет – тебе судить. И что со знанием этим теперь делать – тебе решать. Я тогда им по своему усмотрению распорядилась, тебе теперь передаю, владей. Мне оно больше без надобности.

Я вышла из дома Коннеров в состоянии глубокой задумчивости.

На ложь все сказанное похоже не было – слишком много живого, неотболевшего звучало в речи профессиональной ведьмы. Она верила в то, что говорила. А вот не придумала ли, чтобы верить?

Зачем?

И правда, прошло тридцать лет. О чем там говорить, даже изобретатель новой печати уже мертв, а из всех тех, кто работал в департаменте в те годы только Трейт, тогдашний двадцатилетний стажер, и остался. Вряд ли найдется хоть кто-то, кого можно призвать к правосудию, чтобы восстановить справедливость.