— Да, да, сеньорита! — отвечал Викторика, довольный тем, что он может сыграть злую шутку с доньей Марией-Хосефой.

Довольный, он предложил донье Мануэле послать к ней полицейского комиссара тотчас же, как только он прибудет с вестями из лагеря.

— Но вы мне обещаете, — прибавил он, — что хорошие или дурные будут эти известия, но вы сохраните их лишь для себя одной до тех пор, пока я не опубликую их так, как требует того мой долг?

— Я обещаю вам это.

— Тогда, доброго вечера, Мануэлита!

Начальник полиции удалился, пройдя через толпу, в которой никто не осмелился остановить его, чтобы спросить о новостях.

Место, покинутое Викторикой, не осталось пустым: почти тотчас же его занял один федералист и стал поздравлять девушку с вероятным и в особенности близким торжеством ее отца над Лавалем.

В то время как донья Мануэла просила этого нового собеседника пойти попросить негритянок не кричать так громко на дворе и сказать им, что отец ее с величайшим удовольствием примет их в своем лагере, донья Мария-Хосефа прощалась с каким-то человеком высокого роста, лет тридцати восьми или сорока, с прекрасными глазами и смуглым цветом лица, носившим густые черные усы и одетым в драповую куртку, черные панталоны с пунцовым бантом, жилет и галстук того же цвета с огромным девизом и длинным кинжалом за поясом.

— Итак, в добрый час! — говорила ему невестка Росаса.

— Да, сеньора, я буду у вас до семи часов утра, чтобы сообщить вам о результате.

— Но если будет что-нибудь новое раньше, уведомите меня.

— Хорошо, сеньора!

— Я останусь здесь всю ночь, по крайней мере до того времени, как мы получим известия от Хуана Мануэля, особенно помните, что не надо давать пощады никому из них: вы знаете, что все, кто спасется, присоединится к Лавалю.

— Будьте спокойны, сеньора! — отвечал он со злой улыбкой, положив руку на свой кинжал.

— Викторика будет наблюдать за берегом от форта до Бока! — продолжала донья Мария-Хосефа.

— Я это знаю, сеньора, я пойду сменить Китиньо, который обходит берег от батареи до Сан-Исидро.

— Да, там есть мышь, которая раз уже ускользнула из мышеловки, не знаю почему, но у меня предчувствие, что она скоро вернется туда, отправьтесь немедленно. Помните, что в этих делах я замещаю Хуана Мануэля. Теперь идите попрощайтесь с Мануэлитой, и до завтра.

Человек, который должен был сменить подполковника Китиньо, оставив невестку диктатора, прошел через гостиную, чтобы, согласно полученному им приказанию, откланяться донье Мануэле.

Этот был Мартин Санта-Калома, один из главарей Масорки, так ужасно отличившийся в 1840 году своими гнусными убийствами, когда он с ничем не смягчаемой яростью купался в крови своих несчастных соотечественников.

ГЛАВА XIX. Шлюпка

Ночь стояла туманная, но тихая. На реке было спокойно, лишь теплый бриз поднимал легкие волны, которые покрывали прибрежные скалы и бесшумно скатывались в маленькие береговые заливы. Лишь с трудом и то после долгого ожидания можно было увидеть на небе звезду, которая торопилась боязливо спрятаться за облака, спешившие ее укрыть. В девять часов вечера с одного из корветов, блокировавших город, отчалила лодка, на борту которой находились молодой французский офицер, боцман и восемь матросов. Это была французская военная шлюпка.

Сначала она направилась к фарватеру, пустив свой парус беззаботно нести ее по волнам на северо-запад.

Молодой офицер, завернувшись в свою шинель и полулежа на задней скамье, с беспечностью настоящего моряка, смотрел время от времени на карту, развернутую у его ног и освещенную фонарем, свет которого падал также на маленькую переносную буссоль.

Не произнося ни слова, офицер рукой указывал рулевому направление, которого должна была держаться шлюпка, десять ружей, лежавших симметрично на дне лодки, блестели при свете фонаря.

Приблизительно через час офицер приказал убрать паруса и взяться за весла, уключины которых были заранее перевязаны полотном, — и шлюпка быстро, в полной тишине направилась к берегу.

Огней в городе было совершенно не видно — берег представлялся черной линией, тень которой принимала все более ясные очертания по мере приближения шлюпки.

По знаку офицера весла были подняты и шлюпка стала неподвижно.

Она была в трехстах метрах, не более, от берега.

Затем офицер, взяв две матросские шляпы, поместил между ними фонарь, так чтобы свет проектировался по прямой линии, при этом он приподнялся и стал держать фонарь на высоте своей головы.

Минут десять стоял он так, причем взгляды его и матросов были устремлены на берег, затем, покачав головой, он снова поставил фонарь на дно лодки, и по его знаку шлюпка продолжала свой путь.

Три раза офицер повторил тот же самый маневр.

Шлюпка все время плыла близ берега. Она только что обогнула маленький мыс, метров на сорок выступающий в русло реки офицер, начавший терять терпение, решил, однако, сделать еще попытку — почти тотчас же на берегу появился огонек, как раз против того места, где находилась шлюпка.

— Они там! — прошептали моряки тихо, как ветер.

Французский офицер дважды поднял и опустил свой фонарь. Свет на берегу мгновенно погас. Было одиннадцать часов вечера.

В тот же самый день, в семь часов вечера у дверей дома мадам Барроль остановилась карета, на козлах которой сидел Тонильо. Через несколько минут эта дама, бледная, больная, с трудом державшаяся на ногах, опираясь на руку своей прелестной дочери, вышла из дома и села вместе с нею в карету.

Лошади тотчас же тронулись к площади, повернули под арку де-ла-Рекоби, проехали по площади Двадцать пятого мая, спустились к Бако и помчались наконец крупной рысью в северном направлении.

Когда карета спустилась в низину де-ла-Рекольета, была уже почти темная ночь. Два всадника выехали навстречу карете и, узнав ее, поехали в нескольких шагах сзади.

Спустя некоторое время около Палерм-де-Сан-Бенато, местечка, почти пустынного в то время, но на котором вскоре суждено было возвышаться великолепному и скандально известному жилищу тирана, шагах в двадцати впереди, показались четыре человека.

Два всадника положили свои руки на оружие, спрятанное под пончо, и стали решительно ждать.

Эти четверо людей были безобидные прохожие, далекие от мысли останавливать карету, они рассыпались в поклонах перед двумя всадниками.

Всадниками же были дон Мигель и дон Луис.

Дон Мигель в одно мгновение, как будто побуждаемый силой, высшей, нежели его мужество, приблизил свою лошадь к лошади своего друга и, тяжело опустив руку на его плечо, сказал хриплым голосом:

— Хочешь, я тебе признаюсь в том, в чем никто другой не мог бы признаться, не краснея?

— Хорошо, ты хочешь мне сказать, что влюблен, — отвечал, улыбаясь, дон Луис. — Vive Dios! Я также влюблен и не стыжусь признаться тебе в этом.

— Нет, это не то.

— Говори тогда.

— Я боюсь!

— Ты?

— Да, Луис, я боюсь: в этой карете заключена моя жизнь, моя душа.

— Мужайся, Мигель!

— О если бы это касалось только меня, меня, который играл опасностью, как удовольствием, меня, который имеет крепкое сердце и ловкие руки! А теперь, сознаюсь тебе, я стал бы дрожать, как ребенок, если бы какая-нибудь опасность стала угрожать нам.

— Клянусь жизнью! — отвечал дон Луис, который прекрасно понимал, что происходит в душе его друга, и который хотел его успокоить. — Прекрасная манера быть храбрым! Для чего же и нужна храбрость, как не для опасности?

— Да, но опасность для меня, а не для Авроры и ее матери! Вот почему я боюсь. Теперь ты меня понял?

— Да, но я бы хотел послать тебя к черту, потому что ты и мне внушил то, о чем я и не думал, о страхе умереть, о котором ты говоришь: страх не из-за самой смерти, но из-за тех, которых оставишь живыми, не правда ли?

— Да, Луис, когда сознаешь себя любимым, когда тебя действительно любят, то живешь одной жизнью с возлюбленной, и если один погибнет, то другой зароет вместе с этим в могилу частицу собственной души, — и тогда жизнь будет невыносима.