Сегодня вечером, придя к ней, Марцелина не застала ее дома. Двери открыл сам ксендз, добродушный толстяк с широкой лысиной.
– Войдите, панна Марцелина, пани Ванда сейчас вернется, – пригласил он.
– Ну, что у вас хорошего, панна? – спросил он, когда она скромно уселась в уголке гостиной.
– Ничего, спасибо. Живем теперь с сестрой.
– Ах, вот как! – произнес он, чтобы что-нибудь сказать. – Скажите, почему я не помню вашей сестры?
Марцелина потупила глаза.
– Она не ходит в костел, пане ксендже.
– Ах, вот как! Она, кажется, вдова? Помнится, вы просили меня осенью помолиться за ее мужа.
– Слава богу, он жив, пане ксендже. Он недавно вернулся.
– Вот как!
Ксендз ходил мелкими шажками по комнате, участливо расспрашивал, соболезновал, был так ласков, что растроганная Марцелина охотно рассказала ему все, о чем он спрашивал.
– Так, так… Ничего, моя родная, не горюйте. Печально, конечно, очень печально, что все они отошли от бога. Но святой отец всемогущ. Они вернутся к нему… Да, смутные времена пошли, – задумчиво произнес ксендз.
– Добрый вечер, отец Иероним. Вот и зима. И снег пошел. Ну, пройдемте ко мне…
– Вам не кажется, отец Иероним, все это немного странным?
– Да, конечно. Особенно теперь. Вы говорите – ее фамилия Раевская?
Два дня Дзебек, одетый в штатское, следил за Ядвигой. Ночью его сменял Кобыльский. Дзебеку дважды удалось увидеть ее в лицо. Он хорошо запомнил черты этой полной, красивой женщины в белой вязаной шапочке, ее ладную походку, мягкий, приятный голос. Он мог узнать ее издалека. На вид он дал ей сначала тридцать лет. Но при второй встрече, рассмотрев в локоне предательскую седую полоску, прибавил еще пять.
Ничего подозрительного эта женщина не делала. До вечера она работала в мастерской. Возвращаясь домой, зашла в лавку. Затем, часов в девять, пошла к доктору, пану Метельскому, и потом – домой. Ночью никуда не ходила.
К вечеру второго дня Дзебеку надоело бесполезное хождение. Он передал слежку одному из своих агентов, а сам занялся подробной разведкой.
Вскоре он уже знал, что Раевская раньше жила на другой улице, и не одна, а с сыном. Под предлогом починки ботинок он побывал у сапожника Михельсона. Клубок начинал постепенно распутываться. От Шпильмана капитан Врона узнал о Сарре.
– А дочери сапожника нет! И сына этой Раевской тоже… Тут, пане начальник, нечисто!
Когда Баранкевич сообщил все о Раймонде Раевском, Врона сам взялся за расследование.
На третий день ранним утром Ядвига зашла к жене Патлая.
– Есть! – обрадовался Дзебек.
Это была первая тяжелая улика. Жену Патлая после восстания, во время которого она была освобождена, решили пока оставить в покое. Но за домом присматривали.
– Будьте осторожны, а то сорвете все дело! – остановил Врона болтливого Дзебека, когда тот докладывал о своих успехах. – Пока что вы ничего не знаете.
Утром следующего дня Броне позвонили сразу и с завода и из вокзального жандармского управления.
– Сегодня ночью опять были расклеены воззвания ревкома в несколько слов: «Товарищи рабочие! Мы не разбиты. Мы только временно отступили. Ждите – мы скоро вернемся. Пусть враг это знает. Да здравствует власть рабочих и крестьян! Председатель революционного комитета Хмурый».
Врона положил трубку телефона и задумался. Затем вынул маленькую жестяную коробочку, взял из нее щепоть белого порошка и с наслаждением втянул его в нос.
Раевский остановился на углу около магазина, поджидая Ядвигу. Она должна была пройти здесь после работы. Ему нужно было поговорить с ней. До сих пор они встречались лишь у Метельского. Приемная врача была самым удобным для этого местом.
Рядом с ним стоял низенький человек в теплом полушубке. По давней привычке не привлекать внимания неподвижностью Раевский повернулся спиной к ветру и закурил. Ветер гнал по улице легкий снежок.
– Разрешите прикурить, – попросил человек в полушубке и вынул озябшими пальцами коробку дрянных папирос.
– Пожалуйста.
По акценту Раевский узнал в нем поляка. По тротуару шли люди. Холод подгонял их. В стекле витрины Раевский увидел проходившую Ядвигу. Она не заметила его. Человек в полушубке заторопился. Он так и не прикурил.
Раевский посмотрел ему вслед и, попыхивая папиросой, спокойно пошел за ним. Он видел – Ядвига вошла в хлебную лавку. Человек в полушубке остановился около. Раевский задержался у афиши. Когда Ядвига вышла, человек в полушубке двинулся за ней. Раевский прошел мимо дома, где жила Ядвига, по другой стороне улицы, даже не взглянув туда.
В переулке человек в полушубке вяло торговался с извозчиком.
Раевский шел и думал. Ощутив горечь во рту, он вынул папиросу. Она была выкурена – тлел мундштук.
Острый взгляд нашел лишнего человека у дома Метельского.
В квартире доктора стоял шапирограф.
«Ковалло сейчас у Метельского. А, вот и еще один! Ну, это определенно болван. Не успели еще подобрать матерых».
Раевский прошел лишних два квартала, свернул в переулок. Убедился – за ним никого нет.
«Ядвига, Ковалло, Метельский – кто был неосторожен? Никого из них предупредить уже нельзя. Ясно – Ядвиге не надо было возвращаться в город…»
Сердце вдруг сдавило тяжело и больно. «Ядвига!» Он ударился плечом о фонарный столб и тотчас пришел в себя. Быстро пошел к поселку. Надо предупредить остальных…
Гнат Верба обошел всех, посоветовав выбираться из города как можно скорее.
Затем Раевский послал его в город. Через час он вернулся с печальной вестью.
Как только стемнело, Раевский и Верба вышли из города. Их взял в сани возвращавшийся с базара крестьянин, В пути они разминулись со Щабелем. Тот, оставив в соседнем селе лошадь, пробирался а город пешком.
Ночью в поселке начались повальные аресты.
Глава одиннадцатая
Злобствовала пурга… Она бросала в окна лесной мельницы хлопья снега.
Шатала столетние дубы… Лес встревоженно гудел…
Холодно становилось у Андрия на сердце. Он прижался спиной к дубу, сжимая в руках карабин, и до боли вглядывался в темноту ночи. Каждый треск сломанной ветки казался человеческими шагами. Когда он уставал от нервного напряжения, он обходил дуб и отдыхал глазами на огнях, струившихся из окон старой мельницы.
Огни говорили о жизни, о людях, укрывшихся от свирепой вьюги в теплых комнатах мельника.
«Пшеничек опять, поди, что-нибудь про меня брешет… Олеся смеется, наверное. Что ж, пусть смеется».
Андрий бессознательно улыбнулся. Теплая волна прилила к сердцу, как всегда, при мысли об Олесе. Люди зовут это любовью. Что ж, пусть будет любовь!
Задумался Андрий, замечтался… А что, если он станет знаменитым бойцом? О нем будут ходить легенды по хуторам и селам, страшным станет его имя для врагов, а он, смелый, молодой, будет носиться впереди своих эскадронов, очищая родную землю от шляхты. И пан Баранкевич, спасаясь от него, будет говорить своей тонкошеей супруге, этой дохлой кошке: «Ведь это тот самый Птаха, пся его мать, тот самый кочегар из котельной нашего же завода».
Олеся будет следить за его победами и в душе, напорное, будет гордиться, что вот этот самый парень, о котором все говорят, целовал ее колени и говорил жаркие слова… И уже не будет шутить над ним, и в глазах ее он уже не встретит плохо скрытой насмешки.
Взглянет Олеся на него, покрытого славой, и впервые увидит он в ее взоре восхищение и любовь…
Почти совсем рядом затрещал сухой хворост. Руки сами собой рванули карабин к плечу. Резкий окрик вырвался из груди:
– Стой! Кто идет? Стреляю!
Что-то темное, высокое шевельнулось впереди, и простуженный голос ответил:
– Эй! Кто там у мельницы? Я – Щабель!
Андрий опустил карабин. Он узнал голос.
– Это я, Птаха! – крикнул он.