Потом пошли обедать. Катенька, разливая суп, раскраснелась и сложила губы так, что я, во избежание неосторожности, стал смотреть в стакан, успев все-таки прочесть на чудесном языке ее веера:

— «Торопитесь. Муж догадывается».

Тогда, сделав строгое лицо, стал я объяснять, что не позволю разбойникам под носом у себя из крепости красть лошадей, поэтому приглашаю коменданта после обеда поехать со мной в лес для поимки негодяев.

Комендант с радостью согласился и велел принести вина; я же подумал: «Ах, плут!»

Выкурив после обеда по нескольку трубок и отдохнув, мы сели на верховых лошадей и, в сопровождении четырех пеших инвалидов, вооруженных с головы до ног, поехали в лес.

Сердце мое сильно билось, и я, тихонько смеясь, горячил коня, прыгавшего через валежник.

Между красных стволов показывалось заходящее солнце, в овраге же, куда мы спустились, было сыро и темно.

Я положил руку на плечо коменданта и прошептал:

— Оцепим этот овраг; я подожду здесь, а вы поезжайте в обход и ждите, пока выстрелю из пистолета.

Оставшись один, я видел, как со дна оврага поднимался белый туман; скоро хруст ветвей и шаги вдалеке затихли; тогда ударив коня плетью, я поскакал в крепость…

Катенька ждала меня в темных сенях и, когда я, запыхавшись и целуя ее в щеки, говорил: «Милая, родная, душа моя», — откинула голову и стала так хохотать, что я, испугавшись, увлек ее к двери.

— Здесь нельзя оставаться, — сказала она сквозь веселые слезы, — услышит старикашка…

— Катенька, не мучай, — молил я, — минуты дороги…

Катенька сжала мою руку и, соскочив с крыльца на дворик, подбежала к крытому тарантасу, стоящему под соломенным навесом. Смеясь, приподняла она платье и прыгнула в тарантас, преследуемая мной.

Внутри тарантаса пахло кожей и пылью, и мы могли целоваться, не видимые никем.

Катенька дергала меня за усы, щекотала, возилась, как кот. енок, и, сидя на коленях, говорила всякий вздор.

Но вдруг за воротами послышался топот и громкий голос коменданта:

— Где он? Я не посмотрю па чины… Эй, дураки, чего смотрите, ищите их…

Катенька закрыла мне рот рукой, смотря в окошко тарантаса, я же взялся за эфес шпаги, готовый па все.

По дому, в сенях и на дворе ходили инвалиды, освещая фонарями все углы; комендант же топал ногами и махал обнаженной шпагой.

Пробегая мимо тарантаса, он остановился и, подумав, открыл дверцу.

— А, — воскликнул он, — нашел, вяжи их!

И направил на меня шпагу; я же, быстро вынув свою, скрестил клинки и, вышибив оружие из рук коменданта, кольнул его в плечо.

Комендант охнул и сел на землю, а я, подняв пистолет, приказал инвалидам:

— Ни с места, я ваш начальник!

Инвалиды отдали честь, стоя с фонарями; комендант же сказал:

— Вор, бери мою жену, вези куда хочешь!

И вдруг закричал в ярости:

— Запрягайте лошадей в тарантас, везите их к черту!

И, разорвав на груди кафтан, зарыдал…

Так я обрел себе верную жену, а впоследствии сделался счастливым отцом четырех малюток.

Ю. Л. СЛЕЗКИН

Русская новелла начала xx века - i_019.png

НОВЕЛЛА

Это произошло в один из художественных jour-fix’ов, устраиваемых очаровательной женщиной, известной публике по вернисажам, неизменно появляющейся там с веткой желтой мимозы у корсажа.

Модные художники и писатели, вхожие к ней в дом, называли ее «прелестной Альмеей», остальные вспоминали ее по цветку — «желтой мимозой».

В тот день она позировала перед пятью художниками. Кроме них присутствовали на сеансе — молодой беллетрист Строев и музыкант-аккомпаниатор, кривоногий Ронин.

Прелестная Альмея смеялась. Она была весела — эта белая женщина.

Элегантный художник Забяцкий несколько раз повторил:

— Я назову свою картину — «Смех». Вы мне дали идею, восхитительная модель. Вы образ изысканного, тонкого смеха.

Художник Грас каждый раз возражал на это:

— Будьте осторожны, пан Забяцкий. Я боюсь, что ваша картина заставит плакать.

Остальные смеялись тоже. Было весело с веселой Альмеей.

Строев сидел в глубокой нише венецианского окна, распахнутого настежь, и медленно тянул мараскин. Он был изящен в своем весеннем вестоне. В петлице ярко горел нарцисс.

— Почему маэстро не играет? — спросил кто-то.

Писатель улыбнулся. Он был холоден с пианистом.

— Для этого у него слишком тонкий слух…

— То есть? — подняла брови Альмея. Она поняла настроение писателя, — оно льстило ей, — и ждала большего.

— Он боится испортить себе вечер, — серьезно ответил тот.

Ронин побледнел и закусил губу. Художники переглянулись.

Ворвавшийся ветер дышал розами. Это были любимые цветы хозяйки. Все замерли, наслаждаясь их томным запахом.

Пианист оправился и заговорил первым. Он презрительно поджал губы, острая бородка торчала вперед. Глаза были сощурены и косились на Альмею. Она должна была знать, что все это из-за нее.

— Monsieur ошибся. Я давно предвидел, что испорчу вечер, но такова моя участь… Я ждал, что monsieur прочтет свою новеллу…

Теперь Строев должен был смириться. Во всяком случае, он понял ясный намек, но молчал.

Пианист улыбнулся. Еще раз Альмея могла убедиться в ничтожности своего фаворита.

Ронин не хотел уступать. Он прямо шел к цели.

Она сумела замять неловкое молчание. Захлопала в ладоши:

— Да, да, Строев, вы должны нам прочесть свою новеллу.

— Но она не со мной, — возразил тот.

— Тогда расскажите ее…

— Конечно, расскажите, — подхватили художники. Они хотели быть любезными.

— О, это слишком трудно. Для музыкальных звуков есть клавиши, для слов их нет…

Он склонился и смотрел вниз на клумбы. Салоп был во втором этаже. Дали вечерели. Листва стала матовой.

— Но сюжет, — настаивала женщина, — передайте хотя бы сюжет…

Строев молчал. Казалось, грезил.

— Сюжет прост, — начал он, — несложен… Нет ничего нового в мире, художественные образы исчерпаны — остались одни нюансы. Даш достоуважаемый маэстро обречен на вечную хандру… Но вот сюжет, если хотите… Он любил ее. Все равно — кто он, кто она. Она любила его. На этих данных развивается действие. Буду краток. После недолгого любовного удовлетворения он в своей огромной, всепоглощающей любви стал жаждать от нее любви еще большей, еще восторженней. Чем сильнее любила она, тем требовательней становился он. Все было мало. Он страдал от этого. Несмотря ни на что, он казался себе влюбленным безнадежно. А он не знал границ в своей жажде любви. Он напрягал все свои силы, чтобы разжечь ее любовь, но он жил, и в нем жили его желания, всегда возраставшие. Тогда ему пришла в голову дикая, бредовая мысль. Только осуществив ее, он верил, что навсегда и безраздельно завладеет сердцем любимой…

— Эта мысль? — не вытерпела минутной паузы Альмея.

У нее блестели глаза и побледнели от напряжения пальцы.

— Что же он решил сделать?

Строев молчал. Он чуть улыбнулся, но понял, что момент удачен, и молчал. Это делало особенно занимательным его рассказ.

— Говорите же!..

Она была взволнована. Вся ее белая грациозная фигура, чуть склоненная, казала ожидание.

Кругом молчали, заинтригованные.

Беллетрист пил щекочущий хмель удовлетворения.

Он нарочно опять перегнулся за окно и вглядывался в тени парка.

Розы млели под влагой еще чуть зримого тумана.

Бледный, с белыми губами, Ронин не сводил глаз с писателя и неслышно подвигался к нему за спинами художников.

Когда он был совсем близко от Строева, то сказал мягко и вкрадчиво:

— Я прошу извинения у monsieur. Новелла прелестна — я горю желанием знать ее конец.

И быстро протянул вперед руку, точно давая ее для пожатия.

Строев полуобернулся, как-то странно покачнулся и мгновенно исчез за нишей окна.

Когда после невольного замешательства одни кинулись вниз — в сад, другие к окну, писатель уже был мертв. Он разбился об асфальт панели.