Часть вторая
Глава 11
Случались дни, когда венецианский посол при французском дворе Зуан Бадоэр, официально называемый «оратором», серьезный, умный и необыкновенно опытный дипломат, чувствовал себя до отчаяния усталым; такое ощущение испытывал он и в этот августовский день в Фонтенбло. Это была усталость ума, а не тела, и тем труднее было от неё избавиться.
Угрюмо прохаживаясь вместе со своим секретарем Никколо Марином по лесной тропинке в окрестностях средневекового замка, который в то время ещё не был заменен выстроенным позднее дворцом, Бадоэр часто вздыхал и по временам взволнованно всплескивал руками. Наконец, взорвавшись, он погрозил кулаком отдаленному шуму и улюлюканью, доносившимся из той части леса, где король с несколькими сотнями всадников травил оленя.
Атташе Марин, величавый старик, несколько, правда, моложе своего патрона, посочувствовал:
— Сожалею, что ваше превосходительство пребывает в столь подавленном настроении…
— «Подавленном»? — оборвал его Бадоэр. — Нет, мессер, я не подавлен, я разбит! Разгромлен! Сколько недель мы уже болтаемся здесь без толку со времени нашей последней беседы с этим пустоголовым королем? Не меньше двух. Две недели назад я со всей поспешностью предупредил Венецианскую Синьорию, что его величество отправился в паломничество в Сен-Дени и поклонился мощам в Сен-Шапеле. Разве вы не предположили бы, что он покидает Париж и отбывает к армии, в Лион? Я написал в сенат, что можно ожидать его перехода через Альпы ещё до начала сентября. А он вместо этого переезжает вместе со всем двором сюда, в Фонтенбло, и по сей день ничего не делает, только охотится да занимается любовью. За эти две недели я успел бы завершить некоторые дела к пользе Венеции. Но вы же видите, как он меня надувает. Он охотнее согласится беседовать со своей лошадью, чем со мной.
— Может быть, — предположил Марин, — в этом играет какую-то роль наш недавний союз с Испанией против Франции…
— Несомненно. Но умный государь не будет придавать большого значения союзам. Он знает, что союзы так же легко разрываются, как и заключаются, и смотрит в будущее. Завтра он может понадобиться Венеции, а Венеция — ему. Дальновидный правитель метал бы на меня громы и молнии, но все же вел переговоры; он не сжигал бы мосты…
— Король молод, — заметил Марин.
Бадоэр вздохнул:
— Вот, мессер, вы и сказали все — буквально двумя словами. Таков мой крест… Я, Зуан Бадоэр, сенатор старейшей в мире республики, должен терять время, болтаясь среди резвящихся молокососов! Видит Бог, я по горло сыт этой молодостью, до такой степени, что, если грядущая война не положит конец нашей миссии, просто с ума сойду. С тех пор, как маркиз де Воль покинул двор, мне не удается ни с кем толком поговорить, ибо здесь старики так же безумны, как и молодые. Вспомните наших друзей в Венеции: достоинство, изысканные манеры…
От этой вспышки раздражения, да ещё на жарком послеполуденном солнце, лоб его покрылся каплями пота; к тому же одеяние из жесткого черного атласа не способствовало прохладе. Пальцем, украшенным перстнем, он распустил шнурки на своей рубашке и, свернув с тропинки, опустился широким задом на заросший мхом бугорок.
— Посидим немного, — сказал он, отдуваясь. — Может, полегчает.
Звуки рогов вдалеке слышались все чаще, смыкаясь вокруг оленя. Скоро они возвестят о его смерти.
— Да, ваше превосходительство, — согласился Марин, вытянул ноги и вернулся к прежней теме, — не приходится ожидать манер и изящества за пределами Италии. Они — следствие возраста… как наши кипарисы.
Бадоэр кивнул.
— Да… они также и примета его.
Пока посол отдыхал в тени, его раздражение улеглось. От природы склонный к философствованию, он любил рассматривать обе стороны медали.
Отбросив свои личные обиды, Бадоэр задумчиво отметил:
— В конце концов, возраст — это беда Италии.
— Не в состоянии постигнуть мысль вашего превосходительства…
— Я хотел лишь сказать, друг мой, что Италия стара, а Франция молода. За последние двадцать пять лет весна ушла на север. Наша великая эпоха подходит к концу, наступает очередь Франции. Время излечит несовершенства юности, но чем излечить старость?
Марин был озадачен:
— И все же минутой ранее вы, синьор, говорили…
— И опять скажу. Лично меня тошнит от молодых франтов и пылких девиц сомнительного поведения, от лихих проделок и экстравагантности, от страстей, которыми подменяется государственная мудрость. Возьмите хотя бы это дело с Бурбоном. Господи Боже, что за ляпсус! А легкомыслие короля в моем случае или в тысяче других случаев!.. Но истина в том, что я тоже стар; мне нравится жизнь размеренная и упорядоченная. Истина также и в том, что здесь под всей этой пеной есть кое-что другое.
— Что? — Марин фыркнул.
— Сила, друг мой, созидательная сила, такая, как была у нас в Италии семьдесят пять лет назад.
На лице секретаря появилось сомнение. Он думал, во что обходится эта пена: долги нагромождаются на долги, налоги взлетают до небес…
Бадоэр правильно истолковал его сомнение, но все же настаивал на своем:
— В конце концов, сильнее всего бродит самый сочный виноград. Посмотрите на Францию: лучшие земли в Европе, неисчислимые ресурсы, огромное население — больше четырнадцати миллионов. И все объединено под властью одного государя! Вот это я называю силой.
— Здесь есть некий предел, — возразил Марин. — Драгоценности и женщины, дворцы и войны — все это стоит денег. За восемь лет после восшествия на престол король растратил все, что оставил ему Людовик Двенадцатый27 , и настолько истощил все возможные источники доходов, что одному Богу известно, как казначей Роберте28 вывернется при следующем сборе налогов.
Посол махнул рукой:
— Я все знаю, добрый мой Марин… Готов признать, что это шокирует — видеть, как бросают деньги на ветер. Но тот предел, о котором вы говорите, — вы знаете, когда он будет достигнут? И вообще кто-нибудь это знает? Может быть, через несколько столетий, но не теперь. Поверьте моему опыту: каждое поколение чувствует, что вот-вот рухнет под тяжестью долгов. И все же деньги накапливаются и будут накапливаться, пока люди работают, а земля дает урожай. Нет, сейчас во Франции время весны…