Весной прошлого года она узнала о гибели единственного сына, уехавшего в Америку. Чужое письмо коротко сообщало, что Карл-Хайнц Хофман, 22 лет, погиб во Вьетнаме. С тех пор Марта все время улыбается и трясет поседевшей головой.
Адольф Хофман подошел к большому семейному сундуку, где хранятся старые вещи, ставшие реликвиями. Он открыл тяжелую крышку и стал осторожно вынимать оттуда слежавшиеся платья Марты.
— В этом платье ты была в день нашего национального позора. Ты помнишь девятое мая 1945 года? — Опрашивает жену старый Хофман, не поворачивая головы.
— Да, да, Адольф, это прекрасное событие. — Марта трясет головой и мечтательно улыбается.
— Тьфу ты, старая дура, совсем рехнулась! — раздраженно бурчит Хофман. — Это был наш позор, Марта, трагедия всех немцев. А вот платье, которое так и осталось новым. Ты его сшила для встречи со мной в Москве. Ты помнишь, я писал тебе в августе 1941 года: «До встречи в русской столице осталось совсем немного, и мы промаршируем по ее улицам!» Ты помнишь, Марта?
— Да, да, Адольф, это был наш позор, трагедия всех немцев!
— Что ты заладила одно и то же — позор, трагедия! Это были прекрасные времена, лето 1941 года, когда наши танки шли по бесконечному морю русской пшеницы. — Хофман переводит дух и достает из сундука следующий сверток. — А это платье ты носила в дни национального траура по нашим солдатам под Сталинградом.
— Да, да, Адольф, это были прекрасные времена, — встряхивает седыми буклями Марта.
— О мой бог, наградил ты меня под старость этой спятившей бабой, — глаза Хофмана наливаются кровью. — Я говорю тебе немецким языком: прекрасные времена были летом 1941 года, а потом пришли трагедия и наш позор.
Хофман смотрит на дно сундука, и на его квадратное лицо выползает довольная гримаса:
— А, вот оно, это платье. Я прислал тебе его из Парижа летом 1940 года. Париж, Париж… Славно мы там погуляли.
— Да, да, Адольф, а потом пришли трагедия и наш позор, — шепчет Марта.
Хофман уже не слушает ее; он держит в каждой руке по платью и со вздохом приговаривает:
— Все как сейчас помню. Вот это из Парижа, а это — из лавки венского еврея на Мария-Хильфер-штрассе. Крепко мы его тогда потрясли…
— Да, да, Адольф, а потом пришли трагедия и наш позор.
На лице у Марты блуждает улыбка, глаза слезятся…
Старый Хофман не слушает ее. Бережно достает он со дна сундука портрет в тяжелой раме и тряпкой осторожно вытирает с него пыль. Он ставит портрет на крышку сундука и, откинув голову, пристально всматривается в знакомые черты.
— Фюрер, мой фюрер, — приговаривает он и преданными глазами смотрит на своего тезку.
Некоторое время Хофман сидит неподвижно, затем тяжело поднимается со стула, идет в прихожую и возвращается с молотком в руке. Широко расставив мощные ноги, как будто приготовившись к разделке туши в своей лавке, он внимательно осматривает стены большой комнаты. Наконец его взгляд останавливается на том месте стены, где едва заметно проступает светлое квадратное пятно. И снова лицо его искажается в улыбчатой гримасе. Он бурчит самому себе под нос:
— Сейчас, мой фюрер, я верну тебя на твое место. Оно по праву принадлежит тебе. За эти двадцать лет никто не мог занять его, и сейчас ты снова воз-вращаешься на свое почетное место. Оттуда тебе виднее будет наш Рейхертсхаузен. Конечно, здесь кое-что изменилось за эти годы. Не так уж много, но все-таки… Но худшие времена для нас позади. И ты в одном можешь быть теперь уверен: тебя и пальцем никто не тронет. Сам Пауль Шефтльмайер возьмет тебя под защиту. А уж он дело твердо знает. Не всякому повезло пройти такую школу, как железная дивизия СС «Дас райх».
Хофман слезает со стула и, отойдя на середину комнаты, смотрит на портрет Гитлера.
Нетвердым шагом он идет к буфету, вынимает бутылку «Шинкенхегера», рюмку и садится за стол напротив портрета.
— Сегодня такой день, Марта, его нужно как следует отметить. Мы уже были с Паулем в гастштетте и выпили за Победу. Мы ее слишком долго ждали, чтобы не отметить на славу.
Хофман поднимает налитую рюмку и обращается в сторону портрета:
— Пр-розит 30, мой фюрер!
— Это были прекрасные времена, — повторяет с улыбкой Марта.
— Пр-розит! Пр-розит, мой фюрер!
Хофман выпивает еще пару рюмок и всматривается в портрет. Ему показалось, что изображение кивнуло ему головой и подмигнуло левым глазом.
— Не волнуйся, мой фюрер, все будет в порядке. И новый порядок тоже будет в порядке. Об этом позаботятся такие парни, как Карл-Хайнц Хофман. Марта, ты помнишь, как пел наш мальчик: «Да, мы были хозяевами мира и, черт возьми, хотим остаться ими!»
Адольф Хофман фальшивым голосом запевает песню бундесверовцев и с налитой рюмкой в руке, вытянутой в привычном приветствии, солдатским шагом идет к портрету. При этом он неуклюже задевает рукой портрет, и тот грохается на пол.
Шум привлекает внимание Марты; она поворачивает смеющееся лицо к мужу, который тупо уставился на валяющийся в ногах портрет. Покачивая головой, она повторяет:
— Это были прекрасные времена, Адольф.
ВЫХОД НА АРЕНУ
Корректировка
Было солнечное утро. Редкие белые облака далеко ушли к горизонту. Высокое голубое небо, чистое и прозрачное, казалось, вышло из глубин моря и, подняв свое лицо к солнцу, блаженно улыбалось весенней молодостью. И хотя с моря тянуло резкой прохладой, было приятно сидеть на открытой веранде и вдыхать свежий морской воздух.
Такая погода редко балует жителей Гамбурга в такое время года.
— Итак, Рудольф, сегодня у нас двадцатое апреля 1966 года, — сказал, обращаясь к гостю, Отто фон Гравенау.
Тот, кого он назвал Рудольфом, плотный, холеный господин с седыми висками, подставив лицо весеннему солнцу, сидел в кресле напротив хозяина виллы «Зюлльберг». Он устроился удобно, положив ноги на высокий кожаный пуфик. На коленях у него лежал толстый плед из мягкой шотландской шерсти. В правой руке, небрежно отброшенной на край стола, он держал рюмку золотистого напитка. На столе стояли бутылка мартеля и старинная ваза богемского стекла с фруктами.
Рудольф легко вздохнул и опустил голову.
— Да, Отто, сегодня день рождения фюрера. Жаль, что мы не можем пока отметить эту дату так, как он того заслуживает: в печати, по радио, телевидению. Все-таки, что ни говори, «третий рейх» его заслуга. И как знать, если бы нам удалось продержаться в сорок пятом еще несколько недель, у нас была бы атомная бомба, и все могло бы быть иначе. Я никогда не прощу нашим нынешним союзникам того, что они отказались от сепаратного мира с нами против большевизма.
— Но, Рудольф, ты ведь прекрасно знаешь, по многим причинам это был вынужденный отказ.
Ни один политик на Западе не мог тогда позволить себе роскошь союза с нами: его попросту прикончили бы.
— Да, да, ты прав, Отто, — вздох сожаления был запит глотком мартеля. — Но знаешь, что меня сегодня радует? Фюрер умер, но дело его не погибло. Ты помнишь, что он писал в своем политическом завещании. Я вряд ли забуду эти пророческие слова: «То, что я выражаю всем вам, моим единомышленникам, мою идущую из глубин сердца благодарность, так же понятно, как и мое желание, чтобы вы ни при каких обстоятельствах не прекращали борьбу, а, напротив, продолжали ее где бы то ни было, против всех врагов фатерлянда. Я призываю вас хранить верность идеям нашего рейха до тех времен, когда снова взойдет солнце лучезарного возрождения национал-социалистского движения». Он был прав. Национал-социалистское движение не умерло. Рыцари свастики продолжают борьбу за идеалы, завещанные фюрером. И я хочу поздравить тебя, Отто, твой сын первый из нас разглядел как следует нового Адольфа. Ему, конечно, нелегко. В нынешних условиях, когда Советы и их сторонники во всех странах поднимают шум по каждому поводу, когда в нашем собственном доме достаточно либеральных крикунов, которые ни во что не ставят величие нашей нации, нужны крепкие нервы и чертовское чутье, чтобы правильно ориентироваться.