Ужин устроили у источника. Разожгли костры и уселись вокруг них на холстах, которые и прежде служили этим целям, — были одновременно и ложем и столом.
Ночь была теплая и лунная. И потому костры жгли невысокие. Они образовали широкое кольцо. А в центре этого кольца горел еще один костер, у которого собрались старцы во главе с Эпикуром: Гермарх, Идоменей, Геродо?т — цирюльник из Пирея; горшечник Пифо?кл; отпущенник[71] Хайредема, брата Эпикура, Фраси?пп; каменщик Никоме?д. Среди них был и Колот.
И хотя людей собралось много, не было ни смеха, ни громких разговоров. Только дети шумели, бегая вокруг костров с горящими ветками. А когда Эпикур встал, освещенный светом костра, замолкли и дети.
— Друзья мои, — сказал Эпикур, обращаясь ко всем. — Праздник сегодня дважды веселый и дважды грустный: веселый, потому что вы все собрались здесь, потому что собран хороший урожай оливок; грустный, потому что мы расстаемся с Колотом, а ранее навсегда расстались с Метродором и другими нашими друзьями, которых отняла у нас чума. Впрочем, всякий праздник несет в себе и веселье, и грусть: веселье — потому что он приходит; грусть — потому что он уходит. И веселья в нем не больше, чем грусти, и грусти в нем не больше, чем веселья. И вся наша жизнь такова. И кто знает это, тот спокоен.
Он говорил еще долго, потому что все ждали этой речи и хотели, чтобы она была длинной, чтобы он сказал в ней обо всем, что было с ними и что будет, что они видели и что увидят, о чем думали и о чем теперь будут думать. Он много говорил о грусти и много — о радости. И в конце сказал:
— Завтра будет день. На рассвете запоют птицы. Потом взойдет солнце. Заблестит на листьях и на созревающих плодах роса. Мотыльки и пчелы утолят жажду этой росой. А мы утолим жажду радости и покоя, глядя на все это и друг на друга.
Он собирался уже было сесть, но встал Колот и, обняв одной рукой Эпикура, сказал:
— Когда выпито столько вина, что уже и пить не хочется, кладут на язык щепотку соли, чтобы снова захотелось пить. И вот я бросаю вам на язык щепотку соли после опоившей нас блаженством речи Эпикура. Я говорю вам: ожидание радости — это только ожидание того, что либо придет, либо не придет. Ведь утро может наступить и хмурым. Но не об утре речь. Утро — только свет, который освещает жизнь деревьев, плодов, птиц, бабочек, пчел и нашу жизнь. Но какая будет эта жизнь? Вы ответите: подождем — увидим. Но так говорит и Зенон Китийский. Вы добавите, вспомнив о том, чему учил нас Эпикур: жизнь будет такой, какой мы ее задумаем и сделаем.
— Уместна ли твоя речь? — спросил Колота Гермарх.
— Пусть говорит, — сказал Эпикур. — Говори, Колот!
— И вот теперь я вас снова спрошу: разве мы не встречаем препятствия? — продолжал Колот. — Разве нам не мешают делать то, что мы задумали, другие люди, обстоятельства? Я сам отвечу: мешают! И еще как!
— Надо, чтобы все люди желали одного и того же, Колот, — сказал Эпикур. — Тогда все будут идти в одном направлении с тобой.
— Люди не могут одновременно желать одного и того же уже хотя бы потому, что у одних есть то, чего они желают, — хлеб, например, вино, одежда, жилище, а у других этого нет. Не могут одного и того же желать Антигон и раб Антигона.
— Нужно убедить Антигона, чтобы он поделился тем, что у него есть, со своим рабом.
— Ты был у Антигона сам и пытался его кое в чем убедить. Тебе это удалось?
— Признаюсь, что нет. Пока не удалось, — ответил Эпикур. — Но надо продолжать эту работу. Нужно всюду, сеять семена истины, Колот.
— Нет! — громко сказал Колот. — Надо изгнать македонцев из Афин. Надо, чтобы философы думали не о покое, а о борьбе. Солнце погасло, а мы радуемся тому, что у каждого из нас есть свой светильник. Надо же возжечь солнце. Для всех! Так поступают великие!
— Ах, Колот, — вздохнул Эпикур, — ты нанес мне удар по старой ране…
Глава четырнадцатая
Утром многие афиняне стали свидетелями того, как за Колотом, сопровождаемым пятью воинами-македонцами, шла молча толпа людей — стариков, убеленных сединами, и еще молодых, чернобородых. Все они вышли на дорогу, ведущую в Пирей, и скоро растаяли в утреннем мареве. Вернулись они в Афины только на следующий день, неся на носилках заболевшего в пути Эпикура. Это была старая болезнь, которую асклепиад Перфин называл каменной болезнью почек и от которой, по словам Перфина, Эпикуру предстояло принять смерть. «Не так скоро, — говорил Перфин, — чтобы уже писать завещание, но и не так не скоро, чтобы не думать о нем».
В пути, лежа на носилках, и потом, дома, Эпикур думал как раз о завещании. А когда боль отпустила после нескольких теплых ванн и горячих отваров, рекомендованных все тем же покойным Перфином, он попросил папирус и чернила, которые тут же и принес ему расторопный Мис, и написал завещание. Он давно уже обдумал, кому он оставит свой сад и дома, — не философам, потому что философы не умеют хорошо вести хозяйство, а владельцам крупных имений, с которыми был в дружбе, потому что учил грамоте их детей: Аминома?ху из Ба?ты и Тимокра?ту-потамийцу. Хорошие хозяева и добрые люди, они всегда сумеют поправить в нехитром хозяйстве неполадки и радушно распорядиться тем, что в нем есть или будет: виноградом, оливками, огородом, живностью. У философов же, которые останутся жить в его Саду, мало будет хозяйственных забот и благодаря этому у них останется больше времени для занятий науками. Кто же станет главою Сада, он решил только теперь, оплакивая в душе Метродора, который должен был возглавить «Сад Эпикура» и который умер, осиротив всех….
Эпикур обмакнул камышинку в пиксиду и принялся писать то, что каждый эллин однажды пишет в своей жизни, — завещание: «Оставляю все мое имение Аминомаху, сыну Филократа из Баты, и Тимократу, сыну Деметрия из Потама, чтобы сад и все, к нему принадлежащее, они предоставили.. — Здесь Эпикур задумался, потом, вздохнув, решительно обмакнул в чернила камышинку и написал: — Гермарху, сыну Аге?морта, митиленянину, с товарищами по занятиям философией, а далее тем, кого Гермарх оставит преемниками в занятиях философией, чтобы они проводили там время, как подобает философам». Все эти слова Эпикур подчеркнул жирной чертой. И если бы он писал не завещание, а хотя бы письмо, он непременно пояснил бы, как подобает проводить время философам: философы, живущие вместе, должны быть выше всяких обид, сурово подавлять в себе раздражительность, зависть, подозрения; благодарность же к друзьям они обязаны изъявлять на словах при первом удобном случае и не только к тем, кто рядом, но и к тем, кто отсутствует; они ничем не должны похваляться друг перед другом, не произносить красивых речей и, конечно же, не болтать вздора, роскошь для философов — зло, но и нищета — не для философов, а потому они заботятся о своем добре и думают о будущем: принадлежащий им сад должен плодоносить, а земля давать овощи и злаки… Никогда философ не покинет своего друга ни ради лучшей жизни, ни ради своего доброго имени, ни ради безопасности; один мудрец другого не мудрее, но всегда благодарен тому, кто его поправит; философы не стремятся ни к власти, ни к славе, они не водят за собой толпу и не прислуживают тиранам; у философов все общее: истина, боль и наслаждение… Философы радуются каждому дню, каждому часу, приближающему их к сладкой ли, к горькой ли истине…
Так ли он сам жил все это время? Да, так. Никогда не сеял раздора между друзьями, всегда был добр к ним; учил только тех, кто хотел учиться; не жил в роскоши и боролся с нищетой, во всем помогая друзьям; никого из них не обошел ни своим вниманием, ни своим участием, не таил обиды даже против тех, кто, как Никанор, покинул его; речи произносил лишь тогда, когда его просили, а в дом к царю привела его лишь забота об истине и о Колоте; он будет жить ради истины и ради друзей столько, сколько отведено ему природой, и не станет лишать себя жизни ни из-за боли, ни из-за обиды, ни из-за утрат. И если б он жил иначе, он не был бы философом…
71
Раб, отпущенный на свободу.