«Да, блин, - ныл поддатый Сакуров поддатому Жорке, - подвёл меня Семёныч, дальше некуда. Боюсь, я из этого запоя уже никогда не вынырну…»

 «Да брось ты, - утешал друга бывший интернационалист, - вот допьём сегодня твой коньяк, опохмелимся, как следует, и завяжем. Кстати, какого хрена ты самогон не делаешь?»

 «Надоело», - отмахивался бывший морской штурман.

 «Что, денег до хрена накопил, коль коньяком пробавляешься?»

 «До хрена – не до хрена, но кой-что имеется…»

 «Ты, вот что, принеси-ка свой капитал мне, а я его отвезу в Болшево, отдам жене, и ни хрена с твоими деньгами не сделается. Ладно?»

 «Ты собираешься в Болшево?» - икнул Константин Матвеевич.

 «Да, завтра».

 «Что ж, принесу. Да, что там, на кладбище у Семёныча случилось?»

 «Петровна говорила, что у него спёрли чугунную ограду…»

 «Лихо!»

 Сакуров снова икнул. Ограду Семёнычу Вовка сделал знатную, с вензелями, пиками и шарами. Говорил, что нанимал лучших мастеров.

 «Да, ушла ограда по пятьдесят центов за килограмм вместе с коваными херувимами и прочей дорогой работой», - вслух ответил на мысли односельчанина Жорка и накапал в стаканы.

 «Что ж, за Семёныча», - грустно молвил Константин Матвеевич.

 «За него», - неожиданно всхлипнул Жорка.

 «Э, брат, совсем ты расклеился, - приговаривал себе под нос бывший морской штурман, спотыкаясь по дороге от Жоркиной избы к своей, - вот это опохмелились, называется…»

 Константин Матвеевич уже отдал Жорке большую часть своих денег, и теперь собирался заглянуть во двор, где стоял «фолькс». Упав два раза по пути, Сакуров наконец вылез во двор.

 «Какого хрена мне его смотреть? – пришла в голову пьяная мысль, инициированная несильной болью от падений. – Надо было сразу в постель…»

 Константин Матвеевич прислонился к опорному столбу и бессмысленно уставился на микроавтобус. «Фолькс», словно живой, укоризненно мерцал чистыми стёклами и целыми фарами. Сакуров не ездил на нём пьяный, а стрезву ухаживал за машиной так, как домашний кот ухаживает за своими яйцами. Поэтому машина была чистенькой и блестела даже в свете неполной луны и огромных звёзд. Впрочем, избыточный блеск её лакированных частей мог вполне помститься пьяному Сакурову, как помстились ему колеблющиеся очертания «Фольксвагена», откидной верх и роллс-ройсовский радиатор с серебряной крылатой фигуркой на нём.

 «Что за херня», - подумал Константин Матвеевич, моргнул, увидел прежний «фолькс» и решил потихоньку ползти к кровати.

 «Кормилец ты мой», - слезливо подумал Сакуров, наверняка зная, что он уже не купит новых поросят для продолжения сельскохозяйственной коммерческой деятельности, но сначала пропьёт-проест оставшуюся часть денег, потом порежет кур, а затем начнёт толкать барахло и предметы, пока не придёт очередь микроавтобуса.

 - Мяу! - сказала одна из кошек, запутавшаяся в пьяных ногах хозяина.

 - Да иди ты! – буркнул бывший морской штурман и не зло поддал кошке ногой.

 - Мр-мяу, - сказал один из котов, тоже пытаясь запутаться в тех же ногах.

 - Да идите вы все! – воскликнул Константин Матвеевич и сунулся в избу. Из-под его неуверенных ног брызнули в разные стороны остальные кошки, а одна назидательно возразила:

 - Что ж ты, старче, так нализалси?

 - Тебя не спросил, - огрызнулся бывший морской штурман и, снимая на ходу одежду, прямиком направился к кровати.

 - И то, - согласилась кошка (или это согласился кот), - мы люди маленькие.

 - Фома, ты что ли? – не удивился Сакуров, залезая под одеяло.

 - Мы-с.

 - Так ты же не люди, - лениво сказал Сакуров.

 - Однако бывши таковыми в приемлемые времена.

 - Не понял…

 - Насчёт приемлемых времён?

 - Угу…

 - Я имею в виду те времена, каковые приемлемо относились к нашему телесному существованию в их пределах, но за границей коих нашего существования сначала не было, а потом оно кончилось.

 - Узнаю старого доброго Фому, - пробормотал Константин Матвеевич. – Однако в итоге нашего с тобой общения я почему-то пришёл к выводу, что человеком-то ты никогда не был.

 - А то и не был, - не стал кочевряжиться старый добрый Фома. Перестав путаться под ногами Сакурова в виде кота или кошки, он сидел в своём углу невидимый и беседовал с хозяином избы так, словно они не расставались на очень долгое время. И Сакурову, беседующему с ним, показалось, будто Фома свистит на манер чайника, или чревовещает на манер дракона.

 «Банзай», - вспомнил бывший морской штурман тепло-молочный рассвет с кисельными берегами адекватной расцветки.

 «Банзай», - ответил из невидимого угла невидимый Фома.

 «А как там Сакура?» - поинтересовался Сакуров.

 «А то ты не знаешь», - ухмыльнулся двуличный домовой.

 «Да знаю», - неуверенно ответил Сакуров, не испытав при этом никаких юмористических спазмов по поводу той простой истины, что к моменту его новой встречи с домовым давнишний саженец якобы японской сакуры превратился во вполне заурядную вишню, скупо плодоносящую раз в три года. Впрочем, ему никогда не было смешно от того, как его когда-то надули.

 «Ни черта ты не знаешь», - неожиданно возразил невидимый Фома.

 «Ни черта я не знаю», - индифферентно согласился Сакуров, и его первоначальная неуверенность заметно усилилась. А недавняя железная осведомлённость на тему теперешней вишни вместо сакуры в его огороде поколебалась воспоминаниями былого и прошлого. Когда Сакуров в начале своей сельскохозяйственной деятельности пил горькую и ждал сказочного (или белогоряченного) чуда от хилого деревца, заявленного лукавым русским продавцом саженцев японской сакурой. И когда он видел повторяющиеся сны, во время которых всё шёл и шёл к какой-то (или какому-то) Сакуре и никак не мог прийти.

 «Слушай, а на хрена тебе тогда вообще сдалась сакура?» - поинтересовался Фома и принялся отчаянно чесаться.

 «А то ты не знаешь», - передразнил домового Сакуров.

 «Могу предположить, что посадил ты её как символ японского похреновизма к русской действительности, - сказал Фома. – И росла она у тебя первое время в виде некоей пограничной декорации между блаженным полузабытьем и омерзительной архиреальностью».

 «Ну, ничего себе», - промямлил Константин Матвеевич и подумал о том, что последние несколько фраз домовой выговорил много культурней прежних своих речей и даже каким-то другим голосом.

 «Ась?» - моментально отреагировал Фома и снова принялся чесаться.

 «Гляди, бока не протри», - буркнул Сакуров.

 «Небось», - снова съёрничал домовой.

 «Что, опять блохи?» - спросил Константин Матвеевич.

 «Да нет у меня никаких блох, - огрызнулся Фома, - это я от бессонницы…»

 «Что-то новенькое я слышу: чесаться от бессонницы…»

 «Всякому своё, - возразил домовой. – Одни от неё детей делают, другие – разные симфонии сочиняют, третьи – термоядерные пакости открывают, четвёртые – с домовыми вожжаются».

 «Если четвёртый пример про меня, то я пас, - вяло усмехнулся Константин Матвеевич, - потому что я давно сплю…»

 «И вижу сон про то, как мы с Фомой отправляемся к Сакуре», - закончил за Сакурова Фома и вылез из своего угла.

 «В каком-то виде он сегодня передо мной предстанет?» - подумалось Сакурову, он поморгал в темноте и увидел пожилого японца, беззубо улыбающегося над ним.

 «Ничего, что я сегодня без вставной челюсти?» – спросил японец голосом Мироныча.

 «Это что, кошмар?!» - перепугался Сакуров.

 «Нет, ну до чего некультурный человек: если иностранец, так что, сразу кошмар?» - возмутился японец голосом Семёныча.

 «Час от часу не легче», - пуще прежнего запаниковал Сакуров, не зная, чего ему бояться больше: общения с живым Миронычем или с усопшим Семёнычем?

 «Где больше правды?

 Во сне или наяву?

 Всё иллюзия…» - заговорил японец голосом Варфаламеева.

 «Иди ты!» - только и возразил Сакуров. И как-то вдруг, без всяких переходов, очутился на том месте, где он был в последнем своём сне перед генеральной завязкой. Вернее сказать, Константин Матвеевич успел подзабыть вышеуказанное место из последнего сна известной эпической серии в деталях, но в общем всё сходилось. Аматэрасу стояла в углу сонной панорамы так, что восходящее солнце касалось её головы. Руки японская богиня держала на уровне плеч, и получалось, будто она не просто льёт свет, но прядёт его луч за лучом.