XL
Точно сваленная ударом по голове, Карсавина заснула мгновенно и после короткого мертвого сна, рано утром, проснулась внезапно, вся больная и, как труп, холодная. Казалось, что отчаяние не спало в ней и ни на одну секунду не было забвения того, что было. Она остро смотрела вокруг и молча, внимательно обводила глазами всякую мелочь, как будто отыскивая, что изменилось со вчерашнего дня.
Но светлыми и спокойными по-утреннему смотрели на нее и образа в углу, и окна, и пол, и мебель, и светловолосая голова Дубовой, крепко спавшей на другой кровати. Все было просто, как всегда, и только ее бледное платье, смятое и брошенное на стул, говорило о чем-то.
Сквозь румянец недавнего сна на лице Карсавиной все яснее и яснее стала проступать мертвенная бледность, и ее черные брови вырисовывались так отчетливо, точно лицо ее по-вчерашнему осветилось луной.
С поразительной ясностью и отчетливостью больного мозга встало перед нею все пережитое и ярче всего, как на утре шла она по еще спящим улицам предместья. Солнце, только что показавшееся над крышами и заборами, поседевшими от росы, светило ослепительно беспощадно, как никогда. Сквозь запертые ставни, точно сквозь притворно прикрытые веки, следили за ней враждебные окна мещанских домов и оглядывались вслед одинокие прохожие. А она шла под утренним солнцем, путаясь в подоле длинной юбки и еле удерживая в руках свою зеленую плюшевую сумочку. Шла, как преступница, вдоль заборов, неровными колеблющимися шагами.
Если бы в ту минуту весь род людской, с разинутыми ртами и завистливыми глазами, высыпал ей на дорогу и провожал гиком, смехом и хлещущими, как кнуты, подлыми словами, ей было бы уже все равно, и она так же шла бы вперед, шатаясь под ударами, без цели и смысла, с опустелой тоской в душе.
Еще в поле, когда затихли в тумане шумные удары весел, бурно вздымавшие воду, Карсавина вдруг уразумела, какая страшная тяжесть навалилась на ее женские гнущиеся плечи, и отчаяние стало ее сердцем, разумом и жизнью. Она вскрикнула, упустила свою сумочку в мокрый песок и схватилась за голову.
И с этого момента она была уже под властью слова всякого человека, а своей воли у нее не стало.
Как сильное опьянение вспомнила она вчерашнюю ночь. Было что-то необыкновенное, безумно захватывающее, такое сильное, как никогда, а теперь нельзя было понять, как это могло случиться и как она могла забыться до потери стыда, разума и другой, казалось, наполнявшей всю жизнь, любви.
В физической тоске, похожей на предсмертную тошноту, Карсавина выскользнула из-под одеяла, и, неслышно двигаясь, стала одеваться, чувствуя, как при малейшем движении Дубовой все тело обвивается холодом.
Потом она села у окна и напряженными неподвижными глазами уставилась в сад, где ярко зеленели и желтели омытые утром деревья.
Мысли ее были громадны и неслись, как черный дым, подхваченный ветром. Если бы кто-нибудь мог развернуть ее душу и читать ее, как книгу, он пришел бы в ужас.
На фоне необычайно сильной молодой жизни, в которой каждый день каждое чувство и движение были полны озаренной солнцем страстной крови, клубились чудовищные образы. Мысль о самоубийстве надвигалась на сознание черная и неподвижная, страстная тоска о том, что потеряна чистая и светлая любовь к Юрию, сжимала сердце, и все заливала мутная волна страха перед массою знакомых и незнакомых человеческих лиц, стоящих перед нею.
То ей приходило в голову броситься к Юрию, биться перед ним, плакать, отдать ему всю жизнь и потом уйти куда-то навсегда. То подавлял ее ужас увидеть Юрия и хотелось умереть, не сходя с места, просто перестав жить. То мелькала мысль, что еще как-то можно поправить все, что вчерашняя ночь не может быть, чтобы существовала в самом деле, но, как дикий вопль, в душе проносилось воспоминание о своей наготе, о тяжести мужского тела, о мгновенном жгучем забытье, и растерянная, оглушенная непререкаемой силой бывшего Карсавина лежала грудью на подоконнике, без сил и без мысли.
А между тем проснулась Дубова, и она уже слышала движение и удивленный вскрик подруги.
— А, ты уже встала?.. Вот необыкновенное происшествие!
Утром, когда Карсавина вернулась, полусонная Дубова только спросила ее:
— Что это ты как встрепанная?
И заснула. Но теперь она почуяла что-то и, в одной рубашке, босая, подошла к ней.
— Что с тобой? Ты здорова? — как старшая сестра, ласково и заботливо спросила она.
Карсавина съежилась, как бы ожидая удара, но розовые губы ее фальшиво улыбнулись и, как ей показалось, чужой голос чересчур весело ответил:
— Конечно. Я просто совсем не спала…
Так было произнесено первое слово лжи, и оно без остатка уничтожило воспоминание о прежней свободной и смелой девушке. То была одна, а теперь стала другая, и эта другая была лжива, труслива и грязна. Когда Дубова умывалась и одевалась, Карсавина тайком смотрела на нее, и подруга казалась ей светлой и чистой, а сама она темной, как раздавленное пресмыкающееся. Чувство это было так сильно, что даже та часть комнаты, где двигалась Дубова, казалась Карсавиной освещенной солнцем, а ее угол тонул в сырой и липкой тьме. Карсавина вспомнила, как высоко над стареющей, бесцветной подругой чувствовала она себя в ореоле своей молодости, красоты и чистоты, и тоска плакала в ней крупными, как капли крови, слезами безнадежной утраты.
Но это совершалось внутри нее, а наружно Карсавина была спокойна и даже как будто весела. Она надела красивое синее платье, шляпу, взяла зонтик и пошла в школу своими обычными, точно падающими, шагами. Там пробыла она до обеда, а потом пришла домой.
По дороге встретила Лиду Санину.
Обе они, стройные, молодые и красивые женщины, стояли, освещенные солнцем, улыбались страстными губами и говорили о пустяках. Но в Лиде поднималась болезненная ненависть к счастливой беззаботной девушке, а Карсавина завидовала счастью быть такой прекрасной, веселой и свободной, как Лида.
После обеда Карсавина взяла книгу, села у окна и опять стала безучастно и неподвижно смотреть на свет, тепло сада, доживающего последние летние дни.
Острый порыв прошел, и в душе ее все опустилось в безразличную и больную усталость.