В госпиталь Шубин вернулся, когда его соседи уже спали. Только артиллерист, лежавший рядом, не спал, но притворялся, что спит. Краем глаза следя за раздевавшимся Шубиным, он придирчиво отмечал его угловатые, неверные движения. Шубин наткнулся на тумбочку, опрокинул стул, сам себе сказал: «Тс-с!», но, присев на койку, тотчас же уронил ботинок и тихо засмеялся. Все симптомы были налицо.

Сосед не выдержал и высунул голову из-под одеяла.

— А ну, дыхни! — потребовал он. — Эх, ты! А ведь генерал медицинской службы не разрешил тебе пить. Шубин смущенно оглянулся.

— У тебя мысли идут противолодочным зигзагом, — пробормотал он и поскорей накрылся с головой.

Ни с кем, даже с лучшим другом, не смог бы говорить о том, что произошло. Это было только его, принадлежало только ему. И ей, конечно. Им двоим.

4

Они поженились, как только Шубина выписали из госпиталя. Утром его выписали, а днем они поженились.

Свадьба была самая скромная. На торжестве присутствовали только Ремез, Вася Князев, Селиванов, две подружки Виктории и, конечно, Шурка Ластиков.

— По-настоящему справим после победы над Германией! — пообещал Шубин.

На поправку ему дали две недели. Молодожены провели это время в комнатке Виктории Павловны.

Золотой вихрь продолжал кружить их. В каком-то полузабытьи бродили они по осеннему, тихому, багряно-золотому Ленинграду.

Он вставал из развалин, стряхивая с себя пыль и пепел. Еще шевелились, подергиваясь складками на ветру, фанерные стены, прикрывавшие пустыри, еще зеленела картофельная ботва в центре города, но война уже далеко отодвинулась от его застав. И краски неповторимого ленинградского заката стали, казалось, еще чище на промытом грозовыми дождями небе.

А по вечерам Виктория и Шубин любили сидеть у окна, выходившего на Марсово поле. Теперь здесь были огороды, но над грядами высились стволы зенитных орудий — характерный городской пейзаж того времени.

Молчание прерывалось вопросом:

— Помнишь?..

— А ты помнишь?..

Они переживали обычную для влюбленных пору воспоминаний, интересных только им двоим.

— Помнишь, как ты обнял меня, а потом чуть не свалился в воду? — спрашивала Виктория.

— В воду? — переспрашивал он. — Нет, не припомню. — И улыбался. — Начисто память отшибло!

Впоследствии Виктория поняла, что Шубин почти не шутит, когда говорит: «память отшибло». Он удивительно умел забывать, плохое, что мешало ему жить, идти вперед.

— Я — как мой катер, — объяснял он. — На полном ходу проскакиваю над неудачами, будто над минами. И — жив! А есть люди — как тихоходные баржи с низкой осадкой. Чуть накренились, чиркнули килем дно, и все пропало. Сидят на мели!

Он даже не поинтересовался, почему так круто изменилось ее отношение к нему.

Но Виктория сама не смогла бы объяснить, почему Шубин заставил ее полюбить себя. Он именно заставил!

— Со мной и надо было так, — призналась она. — Я была странная. Девчонки дразнили меня Спящей Красавицей. А мне просто нелегко пришлось в детстве из-за папы.

Он был очень красив, по ее словам, и пользовался успехом у женщин. Виктории сравнялось четырнадцать, когда отец ушел от ее матери и завел новую семью. Но он был добрый и бесхарактерный и как-то не сумел до конца порвать со своей первой семьей. Странно, что симпатии дочери были на его стороне.

Жены, интригуя и скандаля, попеременно уводили его к себе. Так он и раскачивался между ними, как маятник, пока не умер.

С ним случился приступ на улице, неподалеку от квартиры первой жены. Его принесли домой, вызвали «скорую помощь».

Очнувшись, он поискал глазами дочь. Она смачивала горчичник, чтобы положить ему на сердце.

Отец виновато улыбнулся ей, потом увидел обеих своих жен. Испуганные, заплаканные, они сидели на диванчике, держась за руки.

«О! — тихо сказал он. — Вы вместе и не ссоритесь?.. Значит, все кончено, я умираю».

И это были его последние слова…

Шубину очень живо представилась испуганная длинноногая девочка у постели умирающего отца. Он порывисто прижал Викторию к себе.

— Ты ведь не такой, нет? — Она нежно провела кончиками пальцев по резким вертикальным складкам у его рта. — О! Ты из однолюбов, я знаю! Тебе не нужна никакая другая женщина, кроме меня. — И мгновенный, чисто женский переход! Изогнувшись и лукаво заглядывая снизу в лицо: — Но море все-таки любишь больше меня? Море на первом месте?.. Ну-ну, не хмурься, я шучу…

Конечно, она шутила.

Стоило ей закрыть глаза, и осенние листья снова летели и летели, а из их золотого облака надвигалась на нее, медленно приближаясь, прямая, угловатая, в синем, фигура…

5

Но счастье Виктории было неполным. Оно было непрочным. Будто медлительно и неотвратимо поднималась сзади туча, темная, грозная, отбрасывая тень далеко впереди себя. Еще сняло солнце на небе, но уже потянуло холодком, тревожно зашумела листва, завертелись маленькие смерчи пыли на мостовой…

Два вихря с ожесточением боролись: один золотой, другой темно-синий, зловещий — не вихрь, опасная водоверть.

Мучительная рассеянность все чаще овладевала Шубиным. Он отвечал невпопад, неожиданно обрывал нить разговора, встряхивал головой: «Ах да! Прости, задумался о другом».

По ночам Виктория просыпалась и, опираясь на локоть, всматривалась в его лицо. Он спал неспокойно. Что ему снилось?

Иногда бормотал что-то сквозь стиснутые зубы — с интонацией гнева и угрозы!

Жены моряков всю жизнь обречены тревожиться за своих мужей. Но Виктории казалось, что Шубина поджидает в море «Летучий Голландец».

Под ее взглядом он вскинулся, открыл глаза:

— Что ты?

— Ничего… — Она неожиданно всхлипнула. — Увидела твои глаза, и царапнуло по сердцу…

Есть люди с тайным горем, спрятанным на дне души. Даже в минуты веселья внезапно проходит тень по лицу, словно облако над водной гладью. Так было и с Шубиным. По временам, заглушая смех и веселые голоса друзей, начинал звучать в ушах лейтмотив «Летучего Голландца»: «Ауфвидерзеен, майне кляйне, ауфвидерзеен…»

Виктория уже знала, когда «Ауфвидерзеен» начинает звучать особенно громко. Шубин делался тогда шумным, говорливым, требовал гитару, пускался в пляс — ни за что не хотел поддаваться этому «Ауфвидерзеену»…

И вот последний вечер дома, перед возвращением на флот.

Виктория и Шубин сидят у раскрытого окна. Не пошли ни в кино, ни в гости. Последние часы хочется побыть без посторонних.

Вдруг Шубин сказал:

— Знаешь, думаю иногда: они все сумасшедшие там! Кто «они» и где «там», не надо пояснять.

— Да?

— И тем опаснее оставлять их на свободе. Сумерки медленно затопляют комнату, переливаясь через подоконник…

— Это очень мучит меня. По-моему, я не выполнил свой долг.

— Ты, как всегда, слишком требователен к себе.

— Слишком? Нет, просто требователен. Я, наверно, должен был вызвать огонь на себя. Но замешкался, упустил момент.

— Ты был уже болен.

— Возможно…

Пауза. Почти шепотом:

— И потом я очень хотел к тебе, наверх… Снова долгое молчание.

— Но ты понял, для чего этот «Летучий Голландец»?

— Нет. Пробыл там слишком мало. Надо бы дольше.

— Тебя все равно ссадили бы на берег.

— Хотя нет, я не выдержал бы дольше. Задыхался. Чувствовал: сам схожу с ума.

— Не говори так, не надо! Звук поцелуя.

— Вначале Рышков подсказал мне: Вува, ди Вундерваффе. Я подумал: да, Вува! Но лето уже прошло — и ничего! Секретное оружие не применили против Ленинграда… Это, конечно, очень хорошо. И я рад. Но ведь «Летучий Голландец» по-прежнему цел, и он не разгадан!

— Секретное оружие, «Фау», применили против Англии. В июне. То есть вскоре после твоей встречи с «Летучим Голландцем». Возможно, что именно это оружие собирались испытать под Ленинградом.

— Но я же не видел никаких приспособлений на палубе. Видел только антенну, два спаренных пулемета, больше ничего! И торпед, я уверен, на «Летучем» меньше, чем положено на обычной подводной лодке. В кормовом отсеке не торпедные аппараты! Что это за каюта в кормовом отсеке? Почему у двери стоял матрос с автоматом? Не там ли эта Вува?