За сутки и то не справишься с такой работой.
Проканителился Тошка, не успел завести Валерину «неотложку», не то ушли бы с Пионерской на трех машинах.
Вырубили траншею, Давид залез под днище и газовой горелкой выжег отверстие для стока воды.
Поклонились Пионерской, последней станции на пути в Мирный, и двинулись вперед — в проклятую богом и людьми зону застругов.
БРАТЬЯ МАЗУРЫ
«Ну, держись, милая!» — подумал про себя Игнат, и «Харьковчанка» с лязгом и грохотом рухнула вниз с метровой высоты.
— Влево уходишь! — прикрикнул Гаврилов, поудобнее устраиваясь в штурманском кресле. — Держи по курсу…
Триста семьдесят километров осталось, из них двести пятьдесят — дорога без дороги. Заструги! Чудо природы, красота несказанная — в кино бы ими любоваться. Ученые говорят — аэродинамика, закономерное явление: стоковые ветры с Южного полюса постоянно дуют здесь в одном направлении и, как скульптор резцом, вытачивают заструги, острыми концами своими нацеленные на Мирный. Толстые моржовые туши застругов достигают шести— семи метров длины и полутораметровой высоты. И никуда от них не денешься, стороной не обойдешь: весь купол в застругах, как в противотанковых надолбах. Хочешь не хочешь, а вползай на них, обламывай острую переднюю часть и греми вниз.
Тягач падает так, что душа из тела вытряхивается, а потом сани семитонные догоняют и поддают еще разок. Зубы лязгают, голова от шеи отрывается, не удержишь ее — бац подбородком о собственные колени, и такие искры из глаз сыплются, что никаких бенгальских огней не надо.
Кажется, все предусмотрели, все в машине закрепили, а загремели с полутораметрового заструга — чемодан выскочил из-под нар, запрыгал, как живой. Укротили чемодан — гитара сорвалась со стены, запела, семиструнная.
Водителю хорошо, он видит, когда и куда падает, а каково в салоне или в балке радисту, доктору, повару? Щебню в камнедробилке уютнее. Валера и Алексей с часок цеплялись руками и ногами за полки, а потом доктор закутал хорошенько больного и перебрался с ним в кабину к Давиду. Петя тоже недолго искушал судьбу — напросился к Сомову. Тошка и Ленька тряслись вместе в кабине Валериного тягача, и лишь один Борис мужественно держался в своем кресле.
Нигде на всем ледяном куполе техника так не страдает, как в этой злосчастной зоне: лопаются траки и летят пальцы, трещат стальные водила и сводит судорогой серьги прицепного устройства. Тягачу ведь тоже больно, когда его швыряет, у него тоже есть нервная система, восстающая против издевательств: не бессловесная металлическая болванка, а умный живой механизм — артиллерийский тяжелый тягач, АТТ. Вот и приходится часами стоять, уговаривать его, утешать и подлечивать — нигде так долго, как в зоне застругов.
Тем еще плоха зона застругов, что идти по ней нужно медленно, не на второй, а только на первой передаче.
Четыре-пять километров в час — это еще здорово, а тридцать километров за перегон — и вовсе большая удача.
Бывает, что метров на двести заструги исчезают, но чаще всего они попадаются через каждые десять — пятнадцать метров, а то и вовсе идут один за другим, как волны на море.
Хуже всего «Харьковчанке»: она первой обламывает заструг, остальные тягачи держатся след в след за флагманом, и падать им чуть легче. Душа болит у походников за «Харьковчанку». Лучше бы шла она позади, но нельзя: штурманская машина, курс прокладывает.
А Игнат радовался застругам — не потому, что испытывал удовольствие от сумасшедшей пляски, выворачивающей суставы у машин и людей, а потому, что откладывался неизбежный, исключительно неприятный разговор с батей. Какой теперь может быть разговор, если рта не откроешь!
Игнату было стыдно: опростоволосился. Какого черта себя обманывать — из-за него, Игната, погиб тягач! О пустяке забыл: проверить, спросить у Приходько, синицынского сварщика: «Дырки выжег?» И не пришлось бы бросать машину, с которой краска еще не облупилась.
Стыдно! В пургу три дня назад, когда батю снова схватило, он, отдышавшись, позвал: «Слушай и мотай на ус. Случится что — будешь за меня. Валера в курсе. Борьку береги, пылинки с него сдувай, в его руках судьба похода. Выйдешь к сотому километру — стой день, неделю, пока не определишься и не найдешь ворота с гурием. Там двенадцать бочек хорошего топлива, понял? Точно знаю. На нем и дойдешь. Если с техникой что — кланяйся Сомову, без него ни шагу. Ну, не дрейфь, выдюжишь, пора, сынок, на ноги становиться».
Встал на ноги, называется… Ребятам в глаза стыдно смотреть, осуждение в них и насмешка. Один Давид потрескавшиеся губы в улыбке кривит, ободряюще подмигивает. Так Давид — он не то что за тягач, за смертный грех Игната оправдает.
Братишка, родной…
Студеной зимой сорок первого года немецкие автоматчики с овчарками гнали через городок колонну измученных людей. Держась друг за друга, из последних сил плелись старики, прижимая к себе детей, шли женщины, скудные пожитки тащили на себе подростки. Охранники ногами и прикладами подгоняли отстающих и покрикивали на высыпавших из домов жителей, молча смотревших на страшное шествие. Кое-кто пытался бросать в колонну куски хлеба, но немцы натравливали овчарок на тех, кто хотел поднять подаяние.
Обреченные увертывались от ударов, кричали, что их гонят из Минска — пятьдесят с лишним километров, называли свои фамилии — вдруг кто-нибудь запомнит, а женщины в безумной надежде протягивали жителям детей. Но охранники зорко следили за порядком, и отвлечь их внимание удалось лишь раз — было ли то обговорено заранее или произошло случайно, никто так и не узнает. Три девушки в колонне неожиданно начали скандировать: «Смерть фашистам! Товарищи, браты, держитесь, наши вернутся, смерть фашистам!» На них кинулись охранники, и в этот момент с другой стороны колонны одна из женщин выбросила в толпу завернутого в одеяло ребенка.
Проморгали немцы, не заметили, и эта оплошность сохранила жизнь годовалому существу, приговоренному Гитлером к смертной казни. Мужские руки поймали сверток, и Трофим Мазур в оттопыренном кожухе выбрался из толпы и направился в дом. Взошел на крыльцо, не удержался — оглянулся, увидел в немой молитве протянутые к нему руки, кивнул и скрылся за дверью.
— Ну, Клавдия, — сказал он жене, кормившей грудью сына, — суди не суди, а дело сделано…
Развернул одеяло, бережно приподнял таращившего синие молочные глаза младенца и положил его жене на колени.
Так у Игната Мазура появился брат-близнец по имени Давид. Карандашом на пеленке была нацарапана и фамилия, но прочесть ее не удалось.
Через несколько дней поздним вечером к Мазурам вломились два полицая. Трофим знал их, на спиртзаводе раньше работали. Заныло в груди — прямо к люльке направились полицаи.
— Который жиденыш?
— Брось шутковать, — насупился Трофим. — Русская баба оставила, беженка из Минска.
— Христьянин, хоть икону с него пиши. — Гришка с ухмылкой щелкнул по носу спящего ребенка. Давид всхлипнул, заплакал. — Приказа не знаешь, к стенке захотел за укрывательство?
— Не дам! — Трофим оттолкнул полицая, загородил собой люльку. — Несмышленыш ведь, кроха. Полицаи щелкнули затворами.
— Гришенька, Пахом, выпьете с морозу? — засуетилась Клавдия. — Бутылочку поставлю, огурчиков!
— Мужика твоего кой-куда отведем, а потом выпьем, — засмеялся Пахом. И Клавдии, с воем бросившейся к нему в ноги: — Не скули, такой молодухе скучать не дадим!
Трофим молча набросил на плечи кожух, напялил ушанку и вышел в сени, полицаи — за ним. Клавдия с криком бросилась к дверям, но тут послышались глухие удары, чей-то предсмертный стон, и из сеней ввалился в комнату Трофим. Прислонился к косяку, бросил на пол окровавленный топор.
— Собирайся, уходить надо.
В санки, на которых дрова возили, уложили детей, на другие кое-какую еду и одежду и темной ночью отправились в лес к деревне Вычихи, где, по слухам, находились партизаны. Под утро натолкнулись на дозорных.