— Бейте его, бейте нещадно! Хоть до смерти забейте этого мерзавца, который предал моих лучших друзей, — равнодушно приговаривал плантатор. — Впрочем, нет, погодите! Бейте, но не до смерти! У нас сейчас мало рабочих рук, и мы не можем дать волю нашему справедливому гневу. Бейте его так, чтоб он на всю жизнь запомнил, но чтоб через два дня уже мог снова вернуться на работу.

О том, через какие муки и злоключения пришлось вслед за этим пройти пеону, можно было бы написать целый том — эпопею его жизни. Но не так уж приятно смотреть, как избивают человека до полусмерти, и описывать это. Скажем только, что пеон, получив лишь какую-то часть предназначенных ему ударов, вдруг вскочил, рванулся, оставив в руках надсмотрщика добрую половину своих лохмотьев, и, как безумный, кинулся в джунгли, — где уж было догнать его надсмотрщику, привыкшему передвигаться быстро только верхом!

И так стремительно мчался этот несчастный, подгоняемый болью от побоев и страхом перед надсмотрщиком, что мигом пролетел через полосу зарослей и нагнал Солано и его спутников в ту самую минуту, когда они переходили вброд небольшой ручеек. При виде их пеон упал на колени, моля о пощаде, — молил он о пощаде потому, что предал их. Но они этого не знали. Френсис, заметив жалкое состояние пеона, остановился, отвинтил металлический колпачок с карманной фляжки и, чтобы подкрепить беднягу, влил ему в горло половину ее содержимого; затем поспешил за своими спутниками. А несчастный пеон, что-то благодарно бормоча, нырнул в спасительные джунгли, но только в другую сторону. Однако он так ослабел от недоедания и непомерного труда, что ноги у него подкосились, и он тут же упал без чувств под зеленым лиственным шатром.

Вскоре у ручья появилась и погоня: впереди, точно ищейка, шел Альварес Торрес, за ним жандармы, а позади всех, задыхаясь, ковылял начальник полиции. Влажные следы босых ног пеона на сухих камнях возле ручья привлекли внимание Торреса. Не прошло и секунды, как пеона обнаружили, вцепились в последние лохмотья, какие еще оставались на нем, и выволокли его из укрытия. Упав на колени, которым пришлось немало потрудиться за этот день, он стал просить пощады и был подвергнут суровому допросу. Он сказал, что и знать не знает об отряде Солано. Пеон предал этих людей и за это получил побои; те же, кого он предал, оказали ему помощь, — и теперь в нем шевельнулось что-то похожее на благодарность и желание сделать добро: он сказал, что не видел Солано с тех пор, как они ушли с той просеки, где он продал их за серебряный доллар. Палка Торреса обрушилась на голову пеона — пять ударов, десять, — казалось, им не будет конца, если он не скажет правду. А ведь пеон был всего-навсего несчастным, жалким существом, чья воля была сломлена побоями, которые он получал чуть ли не с колыбели, — и такова оказалась сила ударов Торреса, грозившего забить его до смерти (чего не мог позволить себе его хозяин-плантатор), что пеон сдался и указал преследователям, куда идти.

Но это было только началом тех бед, которые суждено было вынести пеону в тот день. Не успел он, все еще стоя на коленях, вторично предать Солано, как из-за деревьев на взмыленных конях выскочили его хозяин и с ним несколько соседей и надсмотрщиков.

— Это мой пеон, сеньоры, — провозгласил плантатор, которому не терпелось поскорее изловить беглеца. — А вы истязаете его.

— А почему бы и нет? — спросил начальник полиции.

— Потому что он мой, и я один имею право его бить.

Пеон подполз, извиваясь, к ногам начальника полиции и принялся молить, чтобы тот не выдавал его. Но он просил жалости у того, кому неведомо было это чувство.

— Конечно, сеньор, — сказал плантатору начальник полиции. — Берите его, пожалуйста, обратно. Мы должны поддерживать закон, а этот человек — ваша собственность. К тому же он больше нам не нужен. Но он замечательный пеон, сеньор. Он сделал то, чего не сделал ни один пеон за все время существования Панамы: он дважды в течение одного дня сказал правду.

Пеону связали руки впереди и, прикрутив их веревкой к седлу надсмотрщика, поволокли обратно, — теперь уж он был совершенно уверен, что самые жестокие побои, предуготованные ему на этот день судьбой, еще ждут его. И он не ошибся. По возвращении на плантацию, его, как скотину, привязали к столбу в изгороди из колючей проволоки, а хозяин со своими друзьями, помогавшими ему в поимке беглеца, отправился в асьенду завтракать. Пеон хорошо знал, что его ждет. Но при виде колючей проволоки, ограждавшей выгон, и хромой кобылы, бродившей поблизости, отчаянная мысль зародилась в мозгу пеона. Не обращая внимания на страшную боль от колючек, вонзавшихся в кисти его рук, он быстро перетер свои путы об острую проволоку и, подумав, что теперь ему никто не страшен, кроме властей, прополз под изгородью, вывел хромую кобылу из ворот, вскочил на нее и, колотя голыми пятками по ее бокам, понесся галопом к спасительным Кордильерам.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Тем временем преследователи нагоняли Солано, и Генри начал поддразнивать Френсиса:

— Вот уж где доллары ничего не стоят, так это здесь, в джунглях. Лошадей на них не купишь, даже этих нельзя подлечить, а они, наверно, тоже заражены чумой — ведь все остальные лошади у плантатора издохли.

— Мне еще ни разу не приходилось бывать в таком месте, где деньги были бы бессильны, — возразил Френсис.

— По-твоему, за деньги и в аду можно напиться, — заметил Генри.

Леонсия захлопала в ладоши.

— Право, не знаю, — в тон ему ответил Френсис. — Я там не бывал.

Леонсия снова захлопала в ладоши.

— И все-таки я думаю, что доллары сослужат мне службу и здесь, в джунглях. Я даже намерен сейчас же попытать счастья, — продолжал Френсис, отвязывая мешок с деньгами от седла Леонсии. — А вы поезжайте дальше.

— Но мне-то вы должны сказать, что вы затеяли! — потребовала Леонсия. Она перегнулась к Френсису с седла, и он стал шептать ей что-то на ухо; девушка засмеялась, а Генри, беседовавший с Энрико и его сыновьями, услышав ее смех, втайне обозвал себя ревнивым дураком.

Прежде чем деревья скрыли от них Френсиса, они увидели, что он достал блокнот и карандаш и стал что-то писать. То, что он написал, было кратко, но выразительно — просто цифра «50». Вырвав листок, Френсис положил его посредине тропинки на самом виду и придавил серебряным долларом. Отсчитав еще сорок девять долларов из мешка, он разбросал их неподалеку от записки и бегом кинулся догонять своих спутников.

Аугустино, жандарм, который больше помалкивал, когда был трезв, а выпив, начинал многословно доказывать, что молчание — золото, шел впереди всех, нагнув голову, словно вынюхивая следы зверя и зорко поглядывая по сторонам. Вдруг он заметил листок бумаги и на нем — серебряный доллар. Доллар он взял себе, а записку вручил начальнику полиции. Торрес заглянул через плечо шефа, и они оба увидели таинственную цифру «50». Начальник полиции бросил бумажку на землю, не обнаружив в ней ничего интересного, и хотел продолжать погоню, но Аугустино поднял листок и стал раздумывать, что бы могла означать цифра «50». Он все еще пребывал в раздумье, когда послышался громкий возглас Рафаэля. Тут уж Аугустино смекнул, в чем дело: значит, Рафаэль нашел еще доллар; и если поискать как следует, то где-то здесь можно найти пятьдесят таких монет. И, швырнув бумажку, он мигом опустился на четвереньки и стал искать. Остальные жандармы тотчас последовали его примеру. В общей свалке никто и внимания не обращал на Торреса и начальника полиции, которые тщетно сыпали проклятиями, требуя, чтобы отряд двинулся дальше.

Когда выяснилось, что уже никто ничего больше не находит, жандармы решили подсчитать, сколько они подобрали монет. Оказалось — сорок семь.

— Тут где-то должно быть еще три доллара! — воскликнул Рафаэль; и все жандармы снова распластались на земле и принялись за поиски. Прошло еще пять минут, пока были найдены недостающие три монеты. Каждый сунул в карман то, что ему удалось подобрать, и все послушно двинулись вслед за Торресом и начальником полиции.