Михайлов начал расспрашивать Семена. Ли и Степанов тоже вступили в разговор.

Нина незаметно кивнула головой Виталию и отошла к окну.

— Господи, Виталя, как я рада, что мы опять на свободе! Так рада, так рада, что до сих пор не могу опомниться…

— И я рад, Нина!

— Правда?

— Ну, ещё бы! Все боялся, а вдруг переведут на Полтавскую? Тогда очень трудно было бы. Всех спрашиваю, как держались. Козлов говорит — молодцом! В Поспелове — тоже.

Нина сжала ладонями лицо, отчего оно вдруг стало детским, таким, каким было когда-то давно, когда Нина считалась отчаянной девчонкой. Пышные её волосы рассыпались по плечам. Только сейчас заметил Виталий, как осунулась Нина за дни, проведённые под арестом. Он всегда хорошо относился к девушке, чувствуя к ней смутное влечение, а тут, когда увидел следы страдания на лице Нины, всегда весёлом и приветливом, сердце его сжалось томительной болью. Он вдруг почувствовал, как она дорога ему. Нина же, виновато глядя на Виталия, тихо сказала:

— Мне так хотелось увидеть тебя, Виталя… Думаю: неужели меня убьют, а мы так и не встретимся?

— Вот мы и увиделись, — произнёс Виталий ненужные слова.

Взор его встретился со взглядом Нины, и юноша увидел, что Нина готова заплакать, — столько невысказанного чувства таилось в ней. Она отняла руки от щёк, которые залил румянец.

— Вот мы и увиделись! — повторила она фразу Виталия. — А мне хотелось бы побродить с тобой по улице, как раньше…

— Только не придётся, Ниночка… бродить, — ответил он. — Придётся прятаться, пока не утихнет все.

Нина с горечью повторила:

— Да придётся прятаться. — И добавила: — А мне не хочется прятаться, Витенька! Я пока сидела в подвале, все думала, что больше уже ничего не сделаю…

Юноша коснулся её руки.

— Не надо, Нина, ещё сделаешь! Мы ещё увидимся, ещё поработаем.

Семён до боли крепко сжал руку Виталия. Он не сказал ни слова. Но в пожатии этом Виталий почувствовал, что дружба их, скреплённая тем, что произошло, стала ещё прочнее и ни расстояние, ни несчастья не охладят её. С грустью он молвил:

— Ну вот и опять расстаёмся, Сема. Где приведётся увидеться?

Нина, точно эхо, повторила:

— Вот и опять расстаёмся.

Они притихли, глядя друг на друга. Кто знает, скоро ли судьба сведёт их вновь, подарит встречу?

Михайлов, заметив их состояние, сказал:

— Эй, эй! Комсомольцы! Чего носы повесили?

Он опять обнял обоих Ильченко, расцеловался с ними и напутствовал:

— Вот что, друзья! Пишите обо всем, где бы ни были, и о себе не забывайте сообщать. А наипаче не тоскуйте, будьте злее! Тогда и свидимся скорее… Так? Так.

2

Переодевшись, вырванные из рук охранки комсомольцы, а с ними Степанов, который, сняв с себя офицерскую форму, превратился в слесаря завода Воронкова, и Ли Чжан-сюй вышли из квартиры. Ли пошёл на Пекинскую улицу, где помещался театр «Ста драконов», Степанов с комсомольцами поехал на Мальцевский базар, где приготовлена была ночёвка.

Виталию Михайлов сказал:

— Ты пока останься, есть дело!

…Тёмный абажур скрадывал сильный свет электрической лампы, погружая в полумрак углы комнаты. Резкие тени легли на лицо Михайлова, отчего стали яснее видны шишковатый, упрямый лоб и сильно развитые надбровья, широкие скулы и крупный нос, глубокие глаза и плотно сжатый рот. В потоках света, изливавшихся прямо на характерную голову Михайлова, Виталий увидел, что она серебрится от седины, проступившей и на висках. «А ведь ему только тридцать пять!» — подумал Виталий.

В свою очередь и Михайлов рассматривал Виталия, словно видел впервые его продолговатое лицо, худые щеки, румянец на смуглых скулах, густые, красивые брови, сросшиеся на переносице и крыльями взлетавшие к вискам, прямой нос, точно вырезанные, полные, не утратившие ещё округлости очертаний губы. Какая-то угловатая мягкость, столь свойственная подросткам, ещё лежала на нем. Однако крепкий, сомкнутый рот и серьёзный немигающий взгляд тёмных, внимательных глаз придавали всему лицу Бонивура выражение зрелости.

— Я ведь тебя только по анкете знаю, — сказал неожиданно Михайлов. — Ты одинокий?

— Да.

— У тебя сестра и мать были? Я помню, в девятнадцатом на подпольной конференции встречался с твоей сестрой. Она мне говорила о тебе. Потом мне пришлось уехать, и я потерял связь. Где она сейчас?

— Убили белые. В двадцатом, когда японцы провокацию устроили, — тихо сказал Виталий. — Тогда, когда и Лазо, и Сибирцев, и Луцкий, и другие погибли.

— Знаю… А мама где?

Михайлов так мягко сказал слово «мама», что у Виталия защемило сердце, и он живо представил себе мать вот так же она смотрела и на Лиду, и на него, как смотрит сейчас Михайлов. На глаза его навернулись слезы. Ещё тише он проронил:

— Мы тогда очень плохо жили. Мама простудилась. Долго болела. Гимназию я бросил, поступил на завод Воронкова чернорабочим. Мама горевала долго… Все скучала по Лидочке… Потом… — у юноши перехватило голос, одними губами, беззвучно, он произнёс слово, которое не услышал, а угадал Михайлов, — умерла.

Михайлов тихонько вздохнул, потом раздумчиво сказал:

— Та-ак!.. Ну, а с этими ребятами давно ли знаком?

— Вместе вступали в комсомол. Тогда же нам поручение дали: листовки распространять. О зверствах японцев в Мазановском районе, когда они там восстание подавляли. С Ниной мы ровесники. Она — сестрёнка Анны, которая у Лидочки часто бывала… Анна сейчас в Анучине, в партизанском отряде.

— Ты извини меня за расспросы. Не хотел, да больно задел! — после некоторого молчания сказал Михайлов. — Анкета — это полдела… Оттого и расспрашиваю… Ты Первую Речку знаешь? Ладно. Так вот… через неё военные грузы идут, там депо… белые бронепоезда ремонтируют! Надо этим ремонтом заняться. Понял? Дело несложное, но тонкое. Ты слесарем работал, напильник держать сумеешь, ну, а уж что касается ремонта и ребят — тоже надо суметь… Молодёжи там много. Сговоришься с ними?

— Попробую! — ответил Виталий.

3

Несколько дней Виталий, по совету Михайлова, не выходил из дому. Охранка рыскала по городу. Ли зашёл как-то вечером к Виталию и сказал, что Михайлов очень встревожен активностью контрразведки, Семена уже отправили на Сучан, Степанов скрывается, и ему, Ли, тоже пришлось отказаться, по настоянию Михайлова, от выступлений в театре.

Виталий поселился у матери Любанского, на Орлиной Горе, откуда весь порт был виден как на ладони. Маленький домик её был построен чуть ли не в год основания Владивостока, из брёвен, каких уже полвека не видели в городе. Он стоял над обрывом. Хлопотливая хозяйка, Устинья Петровна Любанская, умела следить за домом: все внутри блистало чистотой, комнаты были всегда выбелены, стекла протёрты до полной прозрачности, полы выкрашены жёлтой краской, нехитрая мебель — столы, стулья, кровати, комод — все свидетельствовало о хозяйственности Любанской.

Комнаты странно напоминали каюты. Муж Любанской был моряком-механиком.

На самом видном месте в столовой висела фотография Устиньи Петровны с мужем. Сняты они были после венца. Устинья Петровна, в фате и подвенечном наряде, с букетом цветов, гордо сидела на фигурном станочке, изображавшем скалу. Механик стоял возле неё, положив одну руку на плечо жены, другую выгнув кренделем.

Японский веер, китайские болванчики, малайский крис, бамбуковые шкатулки, страусовые перья, морские камешки бог знает с каких побережий, рисунки на полотне, коробочки из ракушек, акулий зуб, ремень из кожи крокодила — сувениры на память о дальних плаваниях механика — виднелись всюду, развешанные по стенам, либо сложенные в определённом, годами не менявшемся порядке. Все напоминало о механике, которому Устинья Петровна хранила неизменную верность и считала его как бы в дальнем (очень дальнем!) плавании. Тикал на стене морской хронометр. Трепетала стрелка «буреметра». Каютный термометр с красной спиртовой палочкой уютно устроился в простенке, благожелательно и услужливо показывая и зимой и летом одну и ту же цифру — 18 Цельсия.