«Бориска?» — подумала Таня, вспомнив, как называла своего сына Устинья Петровна. Надо положить все, как было. Знала ли Устинья Петровна про второе нутро книг на этой полке? Вряд ли, иначе она не оставила бы их тут. Таня взяла стоявший сбоку «Справочник нормировщика», перевернула несколько страниц. И взор её упал на слова:

«Призрак бродит по Европе — призрак коммунизма».

И рядом — записка в осьмушку листа: «Твёрдо стоит коммунизм на огромном пространстве нашей страны. Свободный народ наш протягивает руку помощи всем трудящимся всего мира. И поднимается всюду ответное движение. Простая мысль созрела у народов всех стран: если русские уничтожили монархию и капиталистов у себя, разве нельзя сделать это и у нас? Где проснулась эта мысль, её уже не загнать назад, невозможно заставить забыть. Каждый из нас — частица материализованной силы идей коммунизма. Материя — вечна. Энергия, заключённая в нас, не может исчезнуть. То, что делаем мы, бессмертно, значит, — бессмертны и мы и дела наши. Что значат в сравнении с этим муки, смерть человека? Если сейчас скажут мне: „Твой час настал, Виталий!“ — я скажу одно слово, как матрос на посту: „Есть!“

— Виталька! — шепнула поражённая Таня.

Нет, не одна она была в этом домике на Орлином Гнезде.

Глава девятнадцатая

ВЕЛИКОЕ ДЕЛО

1

Первое сентября в кафедральном соборе отслужили молебен, заказанный Дитерихсом, о ниспослании победы христолюбивому воинству. Не сходя с места, ни разу не сев в услужливо подставленное ему кресло, генерал отстоял весь молебен на ногах. Молился он истово, с благоговением, твёрдо кладя крепко сжатую щепоть сухонькой руки на лоб, на живот, на плечи. Взор его был обращён на «всевидящее око», укреплённое над царскими вратами храма, точно генерал хотел напомнить: «Гляди-ка получше! Чтобы все как следует было!» Губы генерала были сжаты. Лишь иногда нервическая судорога передёргивала его рот.

Присутствие главковерха заставляло весь причт служить особенно усердно. Регент, сохраняя благопристойность в фигуре и движениях, свирепо таращил глаза, выжимая из хора все, на что последний был способен. В особо патетических местах лицо регента совершенно искажалось. Когда какой-нибудь певчий вертел головой, оглядываясь на блестящую толпу, регент про себя ругался непристойными словами, беззвучно артикулируя губами, давая провинившемуся понять, что это адресовано именно ему — регент был известный в городе сквернослов…

Седоватый, пряный дым ладана волнами стлался по собору, призрачной дымкой затягивая купол и лики святых. Паперть была переполнена прихожанами, которых вытеснили из храма военные, присутствовавшие по долгу службы.

В правом притворе чинно стояли члены дипломатического корпуса, представители союзных войск. Среди них гордо возвышались американцы, англичане, французы, выражавшие всем своим видом, что стоят они дороже остальных.

Среди офицеров японского экспедиционного корпуса самым младшим был поручик Суэцугу. Он был серьёзен едва ли не более самого Дитерихса, в точности повторяя все движения генерала. Крестился Дитерихс — подносил тотчас же руку ко лбу и Суэцугу. Делал генерал поклон — и тотчас же, словно переломившись пополам, сгибался и Суэцугу.

«Вот, черт, выламывается!» — подумал Караев, присутствовавший на богослужении и старавшийся быть в поле зрения Дитерихса. Караеву предстояло в этот день отправиться на выполнение особого задания, но, не представляя ещё себе характера будущей операции, он уже знал, что советником в его отряд назначен Суэцугу. Ротмистр со вниманием присматривался к будущему своему негласному начальнику. Суэцугу он знал по Первой Речке, где сменил японский охранный отряд. «Хамелеон»! — думая Караев о советнике. — Ежели на глазах генерала спину гнёт, быть мне у него макаркой на побегушках! Ну, да бог не выдаст, свинья не съест!» — утешил он себя. Ходатайство его перед командующим об особом довольствии сотни получило сегодня вещественное выражение: полуторный оклад приятно оттопыривал нагрудный карман его кителя, отчего Караев склонён был видеть все в лучшем свете…

Американцы держались особой группой, чуть отступя от Мак-Гауна, который стоял, сложив молитвенно руки на груди, с набожным видом, плохо сохранявшимся на его малоподвижном, неприятном лице. Он был здесь потому, что Дитерихс должен был в этот важный для него момент видеть вокруг себя всех тех, кто мог дать уверенность генералу в его силе и решительности довести дело до конца. Консул был здесь, чтобы поддержать авторитет и международное значение главы приморского правительства — генерала Дитерихса. Однако думал он не о Дитерихсе. Он знал, что Дитерихс — калиф на час. Солдаты дезертировали из его войск, офицеры пьянствовали, топя в вине свой страх перед неизбежной расплатой; спекулянты справляли свой «пир во время чумы», швыряясь деньгами; рабочие бедствовали и ждали большевиков как избавителей, и кто знает, сколько их готово было взяться за оружие в нужный момент; иностранцы вывозили из Приморья все, что можно было ещё вывезти; американские матросы и японские солдаты боялись тёмных улиц и не отваживались ходить в одиночку, это было опасно. У народа пропал уже страх перед штыками интервентов и застенками Дитерихса.

Но Мак думал о другом. Надо во что бы то ни стало завязать связи с подпольем, но так, чтобы сохранить их, когда интервенты будут отброшены в море. Надо разыскать среди будущих хозяев Приморья таких лиц, которые будут склонны войти в контакт. Да, именно «войти в контакт»! Прекрасное выражение. Надо отравить их лестью, чтобы они попытались делать «свою» политику; отравить их корыстью, чтобы они думали о себе больше, чем о своей революции; отравить их неверием в силы народа, чтобы они обратили взоры за океан, чтобы они попросили помощи; отравить честолюбием, узнать их страсти, пороки, слабые места, ошибки, чтобы потом играть на этом со счётом 100: 0 в свою пользу… Борьба с большевиками временно переходит в другую фазу. Но эти «лица» — пока Мак-Гаун не мог назвать никого — должны были облегчить возвращение сюда парней из Штатов, чтобы начать второй тайм большой игры, первый тайм которой проигран!

Неприятно сознаваться в проигрыше, и Мак-Гаун досадливо поморщился. Хорошо там, в Белом доме, делать большую политику и намечать пути её осуществления… Дело идёт не так гладко, как хотели бы хозяева! Кланг сумел связаться лишь со всякой швалью, которую большевики и не допустят к делам. Паркер — трудно было предположить, что он окажется таким слюнтяем, — вернулся из своей поездки с носом, и, кажется, совсем охладел к мысли, которая так понравилась ему раньше. Смит прибежал, как молодой осел с клочком сена в зубах, и принёс радостную новость, что он установил кличку председателя подпольного областкома, — «дядя Коля»! Олух! Как будто об этой кличке Мак-Гаун ничего не знал раньше…

Караев напрасно подозревал Суэцугу в показном благочестии. Суэцугу не «выламывался», он был православным. Присутствуя в соборе, он хорошо понимал все происходящее — и не только церковную службу. Теперь, молясь, он невольно думал о своём пребывании в России, которое — он не мог не видеть этого — приближалось к концу… В войну 1914 года, по окончании кадетского корпуса, его вызвали повесткой военного министерства для разговоров на частную квартиру. Разговор с Суэцугу вёл седоватый человек в гражданском платье, секретарём которого был капитан разведывательной службы… После этого разговора Суэцугу стал посещать школу русской духовной миссии в Токио, выделился среди прочих учеников своим вниманием к русскому языку и догматам православия и был крещён. Никто в духовной миссии не знал, что одновременно Суэцугу посещал другую школу, о которой он не имел права говорить. Когда он с успехом овладел всем, что, по мнению некоего высокого лица, было для него необходимо, ему предложили выехать в Россию, поселиться во Владивостоке и… на время забыть, что он японец. Никто не тревожил его в течение нескольких лет, и Суэцугу терзался, боясь оказаться забытым. Но о нем не забыли! Он опять встретился с седоватым человеком, на этот раз в каюте крейсера «Ивами» на владивостокском рейде. Начальник говорил очень тихо, так что, Суэцугу вынужден был весь превратиться в слух, чтобы не пропустить ни одного слова. Это были очень большие слова!.. Ноги побледневшего Суэцугу плохо повиновались ему, когда он вышел из каюты и ступил на палубу, загудевшую под его шагами; пронзительный ветер со снегом кружился вокруг него, когда он спускался по верёвочному трапу куда-то вниз, в темноту, пока его не подхватили снизу чьи-то сильные руки и не поставили на палубу катера, тотчас же отвалившего от «Ивами». Этого вечера Суэцугу никогда не забыть! Не забыть также и того, что последовало потом. Сердце у Суэцугу забилось при этих воспоминаниях. Однако бушевавшие в его груди чувства никак не отразились на его лице… С тех пор все, что делал Суэцугу, было исполнено глубочайшего смысла и значительности. Если бы Караев мог присмотреться к тому, что было очень хорошо запрятано в глазах Суэцугу, он не увидел бы в нем подобострастия при взгляде на Дитерихса. Это было совсем другое чувство.