Обычно Виталий кого-нибудь встречал во дворе. То это была Верхотуриха, которая варила пищу на летней печке, или Марья, доившая корову; то Степанида с вилами или топором — на ней лежала вся тяжёлая работа, она была первым помощником отцу. Вовка в эти часы ещё носился, как оглашённый, с кучей ребят где-то по улицам, и до дома лишь иногда доносился его голос, выделявшийся в разноголосом хоре ребячьих криков.

— Дома хозяин-то? — спрашивал Виталий.

— Дома, дома! — отвечали ему. — Проходите, гостем будете!

Уже зная, зачем пришёл юноша, старик несколько мгновений смотрел на него из-под своих густых бровей.

— Садись, в ногах правды нет, — говорил он не спеша. — Вечерять будем!

Не повышая голоса, он говорил в открытую дверь:

— Эй, хозяйки! Пора бы поесть, что ли, да и гость в доме!

Марья или Степанида, выйдя на улицу, кликали нараспев:

— Вовка-а-а!.. Во-о-овка! Домо-о-о-ой!

Спустя несколько минут доносился топот босых ног Вовки, торопливые его переклички с кем-то из ребят.

Виталий отказывался от ужина, но старик, не слушая, махал руками:

— Никакое дело без божьего дара не делается. Я тебе не подначальный, у меня в доме свой обычай — попал, так примечай: кто к столу садится, в работники годится, кто от щей бежит, у того к хозяину сердце не лежит! Ты не думай, я всякого угощаю, только кого чем: иного — щами, а иного и вожжами… Ты ко мне на порог, а я уж вижу, что у тебя за душой — корысть или нужда. Коли корысть — на порог подивись, а коли нужда — садись сюда!

Прибаутки сыпались из-под жёлтых усов Верхотурова, пока не подавалась на стол еда; вкуснейший картофельный или крупяной кандер, круто посоленный, щедро заправленный луком и свежей капустой, с куриным яичком и свиным салом.

Смачно откусывая ржаной хлеб и хлебая кандер, старик замолкал. Женщины изредка обменивались несколькими словами о самом нужном.

Повечеряв, старик бормотал скороговоркой, повернувшись к образу Спаса Нерукотворного в переднем углу:

— Благодарим те, Христе боже наш, яко насытил еси нас земных твоих благ, не лиши нас и небесного твоего царствия! — Потом, поглядев на Виталия, говорил: — Пойдём-ка, друг, на воздух!

Кряхтя, он усаживался на завалинку и хлопал рукою подле себя:

— Садись-ка! Поговорим!

Виталий не отказывался от разговоров с Верхотуровым. Ему нравился и сам старик да и весь уклад в его доме, основанный на взаимном уважении и доверии друг к другу членов семьи.

— Вот ты скажи мне… — начинал Верхотуров. — Кузьма-то все знал, да мне совестно было у своего семени учиться. Почто я тебя пытаю? Почто у стариков не спрошу? Это они для тебя старики, а я их всех мальчишками помню. Бороды-то отрастили, а мне борода — не указ, я их без бороды вижу, какие они есть! На что у Чувалкова, у кулака нашего, борода библейская, кто ни посмотрит — думает: патриарх! А мне — тьфу! — все видится, как у него из носа течёт. Мальчонкой-то он был сопливей всех в деревне да и умом не шибко…

Он долго тянул козью ножку. Потом чёрным, корявым пальцем гасил её и говорил со вздохом:

— Как Миколашку-то сковырнули да генералам по шапкам надавали, вся старая жизнь разрушилась. Я округ смотрю и мало чего понимаю; раньше понимал, да, видно, тот умен, кто со своим растёт! Моё на закат пошло, а твоё — на восход! Стало быть, ты сейчас об новой-то жизни больше понимаешь, объяснить можешь. Вот, например, раньше было говорено всем: «Вера, царь и отечество». Ну, царя унистожили. А на его место кого же?

— Советская власть! — говорил Виталий.

— А как её понимать? — спрашивал Верхотуров и лез в кисет заворачивать новую козью ножку.

— Ну раньше-то, при царизме, главным был царь, а приближённые его — богач на богаче! А теперь власть рабоче-крестьянская. Лучшие люди государства решают все вопросы сообща, советуясь между собой. Помнишь: ум — хорошо, а два — лучше!

— Ну, допустим, так. А как с отечеством быть? Раньше я знал: ружьё в руки, коли кто на нас лезет, — защищай отечество! А теперь ваши все про этот Интернационал беспокоются. Послушаешь иной раз — вам и китаеза и я не знаю, кто ближе своего-то, русака! Это как?

— Мы не только для себя хорошего хотим. Мало чести и радости самому по-человечески жить, а рядом чтобы миллионы людей погибали в кабале у буржуев. Вот ты говоришь — китаеза… Смотря какой: лавочник или крестьянин? Крестьянину да рабочему мы друзья, а банкиру, фабриканту — враги… У каждого немецкого Ганса есть немецкий кулак, у каждого китайского Ли есть свой джангуйда, у каждого английского Джона есть свой хозяин. Не думай, что они давят на них меньше, чем ваш Чувалков. Как же нам не думать о них!

Верхотуров посмеивался:

— А как же с верой быть? Всех богов в печку, что ли? Это не выйдет. Корешок-то у неё длинный, не при нас с тобой зачался. Как за этот корень возьмёшься, гляди, чтобы беды не было!

«Смеётся надо мной старик!» — с огорчением думал Виталий и жалел, что мало читал. Вопросы были не пустячные. Виталию нужны были знания, убеждённость и выдержка, чтобы ответить на них.

— Умные люди говорят, отец, — отвечал Виталий, — что вера в божественное произошла от неверия человека в свои силы да оттого, что у него было мало знаний. На себя надежды не было! Вот и придумал он себе высокого покровителя. Счастье привалило — значит, бог послал за труды праведные; худо случилось — опять же бог наслал, за грехи или в испытание. Человек-то за себя не ответчик стал. А большевики, отец, хотят, чтобы человек на себя взял все тяготы в жизни, не надеялся на вышние силы, а сам для себя жизнь строил, да не так, как там, на небесах, написано, а как ему надо. Господни-то пути неисповедимы, отец, нам ли их понять? Мы хотим идти своими, каждому человеку понятными путями к счастью не на небесах, а на земле…

— Ишь ты! — произносил вслух Верхотуров с таким неуловимым выражением, что Виталий не знал, соглашался ли с ним старик или выражал несогласие. — Как это у тебя ловко получается, все по полочкам разложил… Это туда, это сюда! Простота-а! Али это только на словах просто-то? В жизни, поди, потруднее будет, а? Ну прости, что утрудил тебя! Разболтался, как баба… Ты обожди тут малость, я тебе сейчас принесу твою пакетку.

3

Однажды, придя к Верхотурову, Виталий не застал старика дома.

— Возле лавки он, на брёвнах сидит, — сказала Степанида, встретившая Виталия во дворе. — Вы посидите тута, я схожу за ним сейчас… Собрались там старики да заговорились что-то…

— Я и сам его найду! — поспешно ответил Виталий, обрадовавшийся возможности пройтись по селу, и вышел со двора. «Может быть, Настеньку встречу!» — мелькнула у него мысль. Разыскивать девушку, искать с нею встреч он не стал бы, но если приведётся повстречаться с нею случайно — как было бы хорошо!

…Старики сидели на раскате брёвен подле чувалковской лавки — крепкой избы из полуметровых брёвен, крытой волнистым железом, с вершковыми внутренними ставнями и высоким крылечком. Лавка выходила фасадом на улицу. Дом самого хозяина был пристроен к ней глаголем и прятался во дворе, огороженном тесовым забором с высокими резными дубовыми воротами, за которыми громыхал на цепи злой пёс. По постройкам видно было, что главным для Чувалкова было уже не крестьянство, а торговля, — всем своим видом лавка говорила об этом. Она выпирала среди всех прочих деревенских домов своей крепостью, добротностью и, если можно так сказать о доме, своим нахальством. Так оборотистый торгаш, обладающий мёртвой хваткой в делах, красной рожей, сальным блеском глаз, наглой уверенностью своей в том, что он «любого облапошит», выделяется среди прочих людей.

По обеим сторонам дверей, выходивших на высокое крыльцо, были укреплены жестяные вывески, на которых были намалёваны хомут, голова сахара, банка ландрина, сапоги-вытяжки, козловые башмаки, бутыль керосина. Никаких надписей, даже фамилии лавочника, на вывесках не было. Дело было не в фамилии: в Наседкине хорошо знали Чувалкова…

Уже темнело, и Виталий не сразу увидел Верхотурова в группе сидевших мужиков. Никто не оглянулся на подошедшего Виталия — с таким вниманием слушали мужики одного, который сидел на крыльце лавки. Это был тщедушного сложения человек лет пятидесяти пяти с пышной бородой, прикрывшей всю его грудь, и голосом, которому он напрасно тщился придать мягкость и проникновенность.