Вся мебель сдвинута с места, перевернута, как во время землетрясения. Можно в первую минуту подумать, что у отца с сыном происходит игра: отец гоняется за сыном по комнатам, а тот, убегая, подставляет ему в шутку то столик, то ширму, то этажерку, то стул. Издали это могло бы показаться цирковым представлением, если бы отец не был так разъярен, а сын не был так ужасно испуган. Теперь их обоих разделяет последняя баррикада: диван. Всякий раз, когда отец хочет обойти ее справа, сын, не спуская с него настороженных глаз, ускользает вдоль дивана влево. Стоит отцу ринуться влево, сын оказывается на правом конце. Это повторяется раз двадцать подряд в глубоком молчании.
— От хороба! Не хочет уважить отцу! — негодуют в толпе на Зюзю.
Отец всем своим туловищем — плечами и грудью — налегает на спинку дивана, диван надвигается прямо на Зюзю и гонит его в угол. Зюзя пятится и попадает в западню. Он пробует прошмыгнуть под диваном, но отец хватает его за штаны и выволакивает на середину комнаты, как тряпичную куклу. Мне становится страшно, и я закрываю глаза. Толпа еще теснее придвигается к окнам. Я убегаю в подворотню и вижу белобородого дворника, который сидит на завалинке и ласково гладит большого кота, мурлыкающего у него на коленях.
Я очень застенчив: боюсь заговаривать с дворниками. Дворники, почтальоны, швейцары, городовые и даже кондуктора конки кажутся мне вроде начальства и внушают мне непобедимую робость. Но этот дворник с такой нежностью гладит кота, что я осмеливаюсь попросить его, чтобы он поскорее пошел за полицией.
— Тут полиции не требуется, — возражает он ласковым голосом. — Батько лупцуе дытыну, щоб була розумнийше. Какая ж тут полиция? На то он и батько.
Глаза у старика безмятежные. Кот сладко мурлычет у него под рукой.
Я медленно выхожу на Соборную площадь. Мне жалко Зюзю, но еще больше мне жалко себя. Значит, мое дело пропащее. Не пойдет Зюзя завтра к директору и не скажет ему правды о Тюнтине. Теперь он запуган до смерти, теперь от него уже ничего не добьешься: три дня он будет плакать и дрожать по-собачьи. Что же мне делать? Куда мне идти? С кем посоветоваться? Бедная моя мама! А эта мадам Тюнтина в павлиньем капоте… Какие противные у нее бородавки!
Часы на соборе показывают без четверти час. Значит, мне осталось всего семнадцать часов. Что же можно сделать за семнадцать часов?
И вдруг передо мной возникает встревоженная физиономия Тимоши. С какой ненавистью глядел он вчера на смеющегося Прохора Евгеньича, когда тот выламывал у меня из фуражки мой герб! Ведь мы с первого класса друзья-неразлучники. Сколько раз он бледнел от волнения, когда меня вызывали к доске, и весь расцветал тихой радостью, если меня хвалили за удачный ответ!
И как это я мог позабыть о Тимоше! Нужно было пойти к нему раньше всего, а потом уже к Зюзе и к Тюнтину. Пусть он бессилен помочь, но я знаю, он разделит со мной мое горе и мне станет легче, еще бы! Вчера он что-то говорил мне там, в гимназии, но я не разобрал его слов. Может быть, он звал меня к себе? И тут только я вспоминаю, что поп Мелетий и Тимошин отец земляки, оба северяне, из Архангельска, и начинаю серьезнейшим образом верить, что, если Тимошин отец замолвит обо мне доброе слово Мелетию, Мелетий пожалеет меня, и я — опять на гимназической парте!
Тимоша живет у моря, возле самой таможни. Идти к нему по переулкам и улицам долго. Но существует другая дорога — глинистый, очень крутой, заросший бурьяном откос. Добираюсь через парк до откоса и скатываюсь с него (кое-где кувырком) чуть не к самому зданию таможни.
Должно быть, недавно шел дождь, но я не заметил его. Вот и море, полосатое от пены. С моря сразу ударяет в меня свистящий и режущий ветер.
Дом, в котором живет Тимоша, больше похож на пароход, чем на дом. Узкий и длинный, с высокой „кормой“, он вдается своим корпусом в море, и кажется, вот-вот поплывет. У него есть и палуба — широкий балкон, окружающий весь его корпус. Всегда над ним носятся чайки и хлопает невидимый флаг. Сейчас дом сотрясается от прибоя и ветра.
Дверь не заперта. Я спускаюсь в кухню по лестнице, похожей на трап корабля. На кухне обычно хозяйничает тетка Тимоши, вся в кудряшках, в скрипучем корсете, с таким выражением лица, словно только что хлебнула стакан уксуса. Но теперь — это так неожиданно! — кухня встречает меня шумом и смехом. На кухне две девочки — Лека Курындина и сестра Тимоши, „разноцветная“ Лиза. Разноцветной ее зовут потому, что у нее в золотистых кудрях растет возле самого лба темная каштановая прядь. В руках у них белые туфли, которые они натирают зубным порошком. Тут же на столе горит лампа. В лампу вставлены щипцы для завивки. Щипцы, очевидно, уже были пущены в ход, так как в кухне чувствуется запах спаленных волос.
Девочки мгновенно тушат лампу и с визгом уносят куда-то щипцы.
— Где Тимоша? — спрашиваю я.
— Ушел, — отвечает Лиза сквозь зубы, так как во рту у нее несколько шпилек, при помощи которых она пытается справиться с пышными локонами.
Оказывается, и тетка, и Тимошин отец уехали куда-то на хутор, и, пользуясь отсутствием взрослых, девочки похитили у тетки щипцы для завивки, пудру, помаду, румяна, духи и с самого утра завиваются, румянятся, пудрятся, хотя обе даже чересчур краснощеки и волосы у обеих кудрявые без всякой завивки.
Весь этот маскарад доставляет им величайшую радость, они поминутно шушукаются, взвизгивают и прыскают со смеху. Мне всегда было ужасно любопытно, о чем эти девчонки постоянно шушукаются и над чем они только смеются. Но теперь мне даже трудно понять, как это люди могут веселиться и радоваться, если у меня такое тяжелое горе.
— Где Тимоша? — спрашиваю я.
— Не знаю! Ушел, кажется, к Финти-Монти, — отвечает небрежно Лиза. Потом вглядывается в меня и снова разражается смехом: — Где это ты так перепачкался? Как это тебя угораздило?
Тут только я замечаю, что и моя куртка, и брюки густо измазаны глиной.
— Как же я выйду на улицу?
Лиза смеется и ведет меня к зеркалу в комнату тетки:
— Погляди, какое ты страшидло!
С отчаянием я гляжу на свой грязный костюм, весь в пятнах коричневой глины.
— Как же я выйду на улицу? — повторяю я с горьким отчаянием.
Девочки тащат меня обратно на кухню, вооружаются двумя колючими мокрыми щетками и начинают счищать с меня глину в четыре руки.
Покуда они теребят, тормошат и терзают меня, я неотступно думаю о том, как бы мне повидаться с Тимошей. Я знаю: он пошел к Финти-Монти, чтобы поговорить обо мне, рассказать ему о моих злоключениях и посоветоваться с ним, что мне делать!..
Почему же он до сих пор не вернулся домой?
Вдруг вверху раздается звонок.
— Ой, это Тимошка! — кричит Лиза и мигом взвивается по лестнице вверх, путаясь в теткиной юбке…
Она веселая, озорная, насмешливая; отлично гребет, купается в любую погоду, заплывает в море дальше всех.
Лека, над которой она деспотически властвует, гораздо добрее ее и относится ко мне с материнским участием.
— Что это ты сегодня какой-то несчастный? — спрашивает она, когда мы остаемся вдвоем. — И боже, какой растрепанный! Дай-ка вон тот гребешок, я тебя сейчас причешу…
Тут вбегает Лиза и сразу хватает какую-то теткину склянку:
— Постой! Мы подрумяним его!
Но, заметив, что мне не до смеха, говорит потускневшим голосом:
— Тимоша тоже невеселый сегодня. Даже умываться не стал. Выпил чаю и убежал со двора.
— А кто это звонил? Не Тимоша?
— Нет, это так… Это Рита…
Рита Вадзинская! Кровь ударяет мне в щеки, руки начинают дрожать, и я, словно спасаясь от пожара, убегаю в кухонную дверь. Девочки смеются мне вслед: они давно уже знают о моей дикой влюбленности в Риту…
Не помню, как добрался я до того небольшого домишка, где проживает Иван Митрофаныч.
Но и здесь меня ждет неудача! На двери — замок, на обоих окнах — глухие ставни. Под мокрой акацией сидит Людвиг Мейер и читает какую-то книгу близорукими немецкими голубыми глазами. Я всегда робею перед ним: он такой ученый и важный.