– Ты любишь меня, милый?
– Разве ты еще не поняла? Да. Я никогда этого не говорил просто потому… Неужели мы обязательно должны это говорить? Если чувствуешь, это же сразу понятно, видно.
Внезапно она отодвинулась, стянула с плеча бретельку платья, расстегнула бюстгальтер и сунула мне в рот сосок.
– Ешь. Ешь много. Будь большой toro.
– Теперь я понял. Вся моя жизнь исходит отсюда.
– Да, ешь.
11
Два дня мы никуда не выходили, но все было совсем по-другому, не так, как тогда, в церкви. Мы не пили и не смеялись. Когда хотелось есть, звонили во французский ресторан, расположенный неподалеку, и оттуда приносили еду. Почти весь день лежали и говорили, и я рассказал ей все, почти все, пока не снял тяжесть с души и рассказывать уже было нечего. Я говорил обо всем, но, похоже, это ее не удивляло и нисколько не шокировало. Нет, ничего подобного. Она смотрела на меня большими черными глазищами, кивала, изредка вставляла словечко-другое, и смысл сказанного наводил на мысль, что знала и понимала она куда больше, чем я сам, чем целая толпа врачей и разных там ученых знаменитостей. А потом я обнимал ее, мы засыпали, и я ощущал покой, которого не испытывал долгие годы. Все треволнения последних дней куда-то улетучились. Когда она спала, а я нет, я размышлял о церкви и исповеди, о том, что значат они для людей, у которых на сердце лежит камень. Я оставил церковь, прежде чем на душе стало тяжело, в ту пору исповедь казалась чем-то смешным и ненужным. Но теперь я понял ее суть и смысл, понял многие вещи, которых не понимал прежде. И особенно отчетливо понял, что может значить женщина в жизни мужчины. До этого была лишь пара глаз и соблазнительная фигурка, которая может восхищать или возбуждать. Теперь же она стала моей опорой, в ней можно было черпать силы и что-то еще, чего не может дать никто другой. Я размышлял о книгах, которые прочитал, о культе поклонения Земле и о том, что ее всегда называли Матерью. Когда-то мне казалось это сущей ерундой, но теперь эти большие круглые груди говорили совсем иное, когда я опускал на них голову и они начинали дрожать, я начинал дрожать тоже.
Утром на второй день мы услыхали звон церковных колоколов, и я вспомнил, что сегодня воскресенье и мне предстоит вечером петь. Я встал, подошел к пианино, взял несколько высоких нот. Попробовал из опасения, но оказалось, бояться было нечего. Голос звучал как бархат. В шесть мы оделись, немного перекусили и отправились в оперу. Я был занят в «Риголетто» во втором акте, с тенором, басом, сопрано и меццо-сопрано, которых пригласили на весеннюю стажировку. Я был в порядке. Придя домой, мы снова влезли в пижамы, и я достал гитару. Я спел ей песню «Вечерней звезды», «Traume», еще несколько вещей. Мне никогда не нравился Вагнер, а она ни слова не понимала по-немецки. Но все же присутствовали в его музыке дождь, земля, ночь. И это совпадало с нашим настроением. Она слушала, закрыв глаза, а я пел вполголоса. Потом взял ее за руку, и мы просто сидели рядом, не двигаясь и не произнося ни слова.
Прошла неделя, и Уинстона я так и не видел. Звонил он, должно быть, раз двадцать, но подходила к телефону она и, узнав его голос, говорила, что меня нет, и вешала трубку. Мне нечего было сказать ему, кроме «прощай», но говорить не хотелось, это отдавало бы дешевой мелодрамой. Потом как-то раз, когда мы решили позавтракать в городе и шли к лифту, я вдруг увидел его в другом конце холла – он наблюдал за мальчиками, вносившими мебель в квартиру. Заметив нас, он заморгал, потом бросился навстречу с протянутой рукой:
– Джек! Неужели ты? Какое дурацкое совпадение!
У меня кровь в жилах застыла при мысли, что она может сейчас выкинуть. Но ничего не случилось. Я сделал вид, что не заметил протянутой руки. Тогда он принялся размахивать ею и болтал не умолкая о совпадении, о том, как он совершенно случайно снял в аренду помещение именно в этом доме и прочее. Она улыбнулась.
– Да, очень забавно.
Ничего не оставалось делать, как представить их друг другу. Она протянула руку. Он пожал ее и поклонился. Сказал, что счастлив с ней познакомиться. Она сказала gracias, потом добавила, что была на его концерте и уже имеет честь его немножко знать. Оба демонстрировали манеры, изысканность которых была сопоставима разве что с бездной скрытой за ними ненависти.
Двери грузового лифта раздвинулись, и в холл начали вносить новую партию мебели.
– О, извините, я должен показать им, куда ставить. Заходите взглянуть на мою скромную обитель.
– Как-нибудь в другой раз, Уинстон. Мы…
– Да, gracias, с удовольствием.
И мы вошли. Оказалось, он занял один из апартаментов южного крыла, самый большой в здании, с гигантской гостиничной площадью, с репетиционным залом, четырьмя или пятью спальнями, комнатами для слуг, кабинетом и всеми прочими удобствами. Я увидел вещи, знакомые мне еще по Парижу, – ковры, гобелены, циновки, мебель, стоящую целое состояние, и множество прочих вещей, которых прежде не видел. Четверо рабочих в хлопчатобумажных комбинезонах стояли и ждали дальнейших распоряжений. Он не обращал на них особого внимания, лишь взмахом руки давая понять, куда что ставить, словно перед ним находился скрипичный квартет. Усадил нас на диван, придвинул себе стул и принялся рассказывать, как страшно устал от гостиничного житья, уже почти потерял надежду отыскать устраивающую его квартиру и вот наконец нашел эту, а тут, оказывается, по странному, дурацкому, невероятному совпадению живем и мы.
Или не живем? Я сказал да, только наша квартира в другом крыле здания. Мы дружно рассмеялись. Затем он уставился на Хуану и спросил, не мексиканка ли она. Она ответила «да», и он принялся описывать свое путешествие в Мексику, отметив, какая прекрасная это страна. Тут мне пришлось немного поправить его, сказав, что впечатление было бы более полным, если б он провел там не неделю, а полгода, как я. Вы думаете, он умолчал о цели своего визита? Ошибаетесь. Он сказал, что поехал туда за мной, чтоб вернуть меня. Она засмеялась и сказала, что увидела там меня первой. Он в свою очередь рассмеялся. Впервые за все время злобный огонек в его глазах немного померк.
– О! Я должен показать вам сверчка!
Он вскочил, схватил топорик и начал вскрывать небольшой деревянный ящик. Затем извлек оттуда розовый камень размером чуть больше футбольного мяча и примерно той же формы, но отполированный и вырезанный в виде сверчка, подогнувшего под себя ножки, с опущенной головой. Она ахнула и принялась ощупывать его.
– Ты только посмотри, Джек! Ну разве не чудо? Настоящее ацтекское произведение искусства! Ему не меньше пяти сотен лет. Привез из Мексики, ты не представляешь, чего мне стоило вывезти эту игрушку из страны. Посмотри, как просты и лаконичны линии. Самому Мэншип[66]! не снилось такое! А вот эти линии брюшка напоминают Бранкузи[67], верно? И вообще он страшно современный, как самолет, а ведь сделал его индеец, в жизни своей не видевший белого человека.
– Да, да. Заставлять меня чувствовать очень nostаlgica.
Тут Хоувз сделал очень характерный для него жест. Взял сверчка, подошел к камину и водрузил его на мраморную доску.
– Вот, для моего очага!
Она поднялась, я тоже.
– Ну, дети мои, теперь вы знаете, где я живу, будем часто видеться.
– Да, gracias.
– О, и вот еще что! Как только устроюсь здесь окончательно, тут же закатываю бал, нечто вроде новоселья. Так что милости прошу.
– Гм, не знаю, право, Уинстон. Я очень занят…
– Занят? Настолько, что не можешь выкроить время на новоселье старого друга? Ах, Джек, Джек, Джек!
– Gracias, сеньор Хоувз. Мы придем, наверное.
– Никаких «наверное»! Просто обязательно!
Когда мы вернулись к себе, меня всего трясло.
– Послушай, Хуана, надо выбираться из этой трясины, и как можно быстрей. Не знаю, что за игру он ведет, но то, что это никакое не совпадение, – ясно как Божий день. Он преследует нас, и мы должны бежать.