— Садись в джип, — прорычал их командир по-английски.

— Слушайте, я говорю на маратхи, так что мы можем… — начал я, но командир прервал меня с резким смешком, перейдя на маратхи:

— Мы знаем, что ты говоришь на маратхи, ублюдок. — Остальные копы засмеялись. — Мы все знаем. Забирайся, твою мать, в джип, или мы обработаем тебя дубинками и закинем сами.

Я залез в джип через заднюю дверцу; меня заставили сесть на пол. В джипе было шестеро полицейских, и все, как один, вцепились в меня.

Мы проехали два квартала до полицейского участка Колабы. Когда мы заходили на территорию участка, я заметил, что улица перед «Леопольдом» пуста. Ни Уллы, ни автомобиля видно не было. «Неужели она нарочно подставила меня?» — мелькнула пугающая мысль. Думать так не было никаких оснований, но эта мысль продолжала точить меня, прогрызая все преграды, которые я возводил на ее пути.

Полицейский, дежуривший в участке в эту ночь, был приземистым грузным махараштрийцем. Подобно многим своим коллегам, он втиснул свое туловище в форму, которая была мала ему по меньшей мере на два размера. Возможно, именно из-за этого неудобства лицо его было чрезвычайно злобным, — впрочем, и лица остальных десяти копов, окруживших меня, были не намного приветливее. Они молча уставились на меня с таким мрачным выражением, что мне из чувства противоречия хотелось рассмеяться. Но при следующих словах дежурного это желание у меня пропало.

— Заберите этого ублюдка и отделайте его как следует, — деловито распорядился он на маратхи. Если он знал, что я понял его слова, то ничем не выдал этого. Он говорил со своими подчиненными так, будто меня тут не было. — Костей по возможности не ломайте, но постарайтесь, чтоб он запомнил это на всю жизнь. А потом киньте его в клетку к остальным.

Я бросился наутек. Прорвавшись сквозь кольцо полицейских, я одним прыжком преодолел лестничный пролет и выскочил во двор участка, усыпанный гравием. Конечно, это было глупой ошибкой с моей стороны, и не последней, какую я совершил за последующие несколько месяцев. «Ошибки — как неудачная любовь, — сказала однажды Карла. — Чем лучше ты учишься на них, тем больше жалеешь, что совершил их». Моей ошибкой было то, что я ринулся к воротам участка, где налетел на цепочку связанных арестантов и запутался в веревках.

Копы притащили меня обратно в дежурку, отделав по дороге как следует. Они связали мне руки за спиной грубой пеньковой веревкой, стащили ботинки и связали ноги. Дежурный офицер достал бухту толстого каната и велел своим людям обмотать меня им с головы до ног. Пыхтя и шипя от ярости, он наблюдал за тем, как меня заворачивают в этот кокон, пока я не стал похож на египетскую мумию. Затем копы вытащили меня в соседнюю комнату, где подцепили мой канат крюком и подвесили меня лицом вниз метрах в полутора над землей.

— Аэроплан! — проскрежетал дежурный сквозь зубы.

Копы стали вращать меня с возрастающей скоростью. Я крутился, свесив вниз голову и ноги, пока не потерял ориентировку окончательно и не перестал соображать, где верх и где низ. Тогда они принялись избивать меня.

Пять или шесть полицейских били меня с такой силой и частотой, на какую только были способны, ломая свои легкие дубинки о мое тело. Резкая боль пронзала меня даже сквозь канаты, удары сыпались на тело, лицо, руки, ноги. Я чувствовал, что истекаю кровью. Из меня рвался крик, но я молчал, сжав зубы. Я не доставлю им этого удовольствия, поклялся я себе. Они не услышат моего крика. Молчание — это месть человека, которого истязают. Копы остановили мое вращение, затем раскрутили в обратную сторону, и избиение началось снова.

Когда копы наигрались вволю, они втащили меня на второй этаж по металлической лестнице — той самой, по которой мы бегали вверх и вниз с Прабакером, пытаясь помочь Кано и его дрессировщикам. «Придет ли кто-нибудь ко мне на помощь?» — подумал я. Никто не видел, как меня арестовали, никто не знал, где я нахожусь. Если Улла не была в этом замешана и все-таки приехала к «Леопольду», то и она не знала о том, что со мной случилось. А что могла подумать Карла, когда я сбежал неизвестно куда, не успели мы с ней заняться любовью? Она не найдет меня. Тюрьмы — это черные дыры, в которых люди исчезают, не оставляя следа. Оттуда не проникает наружу никаких лучей света, никаких вестей. В результате этого таинственного ареста я провалился в такую черную дыру и пропал так же бесследно, как если бы улетел на самолете в Африку и затаился там.

А главное, я не мог понять, почему меня арестовали. Голова у меня кружилась, в ней метались, не находя выхода, вопросы. Может быть, они узнали, кто я такой на самом деле? Но даже если дело не в этом и моя подлинная личность не установлена, то все равно последуют допросы, возможно, будут снимать отпечатки пальцев. Интерпол разослал мои отпечатки по всему свету, так что рано или поздно они докопаются до истины. Надо было срочно переслать на волю весть о себе — только вот кому? Кто мог вызволить меня отсюда? Кадербхай. Господин Абдель Кадер Хан. У него были связи во всем городе, и прежде всего в Колабе, и ему ничего не стоило выяснить, где я нахожусь. Пройдет немного времени, и он узнает. А до тех пор мне следовало сидеть тихо и постараться передать ему записку.

Пока меня тащили в мумифицированном виде вверх по металлической лестнице, каждая ступенька которой оставляла на память о себе свой синяк у меня на теле, я повторял в такт своему колотившемуся сердцу заклинание: «Переслать записку Кадербхаю… Переслать записку Кадербхаю…»

На втором этаже меня втолкнули в коридор за решеткой. Дежурный приказал арестантам снять с меня веревки и стоял в дверях, уперев руки в боки и наблюдая за процессом. Время от времени он пинал меня, чтобы они разматывали веревки быстрее. Когда веревку наконец сняли и отдали полицейским, он велел поставить меня перед ним. Я почувствовал онемевшими нервными окончаниями, как его руки прикасаются ко мне, и, открыв глаза, увидел сквозь заливавшую их кровь гримасу улыбки на его лице.

Он произнес напутственную фразу на маратхи и плюнул мне в лицо. Я поднял руку, чтобы ударить его, но другие заключенные вцепились в меня, удерживая мягко, но крепко. Они помогли мне добраться до первой открытой камеры и опустили на бетонный пол. Бросив взгляд на дежурного, я увидел, как он запирает решетку. Высказанное им напутствие можно было перевести следующим образом: «Тебе крышка. Твоя жизнь кончена».

Стальная решетка с лязгом захлопнулась. Ключи, звякнув, заперли замок. Сердце мое сковало холодом. Я посмотрел в глаза окружающих. У одних взгляд был мертвый, у других безумный, у третьих возмущенный, у четвертых испуганный. Вдруг я услышал где-то внутри барабанный бой. Очевидно, это стучало мое сердце. Я почувствовал, что все мое тело сжимается, как кулак. В горле я ощутил вязкий и горький привкус. Я попытался проглотить его, и тут вспомнил, что это такое. Это был вкус ненависти — моей ненависти, ненависти заключенных, ненависти охранников и всего мира. Тюрьмы — это храмы, где дьяволы учатся молиться. Захлопывая дверь чьей-то камеры, мы поворачиваем в ране нож судьбы, потому что при этом мы запираем человека наедине с его ненавистью.

Глава 20

Помещение для заключенных за раздвижной решеткой на втором этаже полицейского участка Колабы состояло из четырех камер, выходивших в общий коридор. С другой стороны коридора находились окна, забранные сеткой с мелкими ячейками, сквозь которую был виден четырехугольный двор. На первом этаже тоже были камеры. В одной из них довелось сидеть медведю Кано. Но вообще-то нижние камеры предназначались для временных заключенных, которых задерживали на одну-две ночи. Тех же, кто должен был пробыть здесь неделю или больше, отводили или затаскивали, как меня, на второй этаж и бросали в один из приемных покоев преисподней.

Камеры не запирались, вход в них представлял собой открытую арку чуть шире обычных дверей. Размер камер составлял примерно три на три метра. В коридоре длиной около шестнадцати метров могли разойтись два человека, касаясь друг друга плечами. В конце коридора находился писсуар и рядом дырка в полу, над которой садились на корточки. Над писсуаром в стену был вмонтирован водопроводный кран для питья и умывания.