— Итак ты понял, на каком принципе строится все то, что мы с тобой обсуждали?

— Да, — ответил я.

В тот вечер я приехал в его особняк в Донгри, чтобы рассказать об изменениях, которые я предлагал внести и частично уже внес в процесс производства паспортов в мастерской Абдула Гани. С одобрения Гани, мы расширили его, включив изготовление водительских прав, банковских счетов, кредитных карточек и даже членских билетов различных спортклубов. Кадер очень благосклонно воспринял все эти новшества, но вскоре переключился на свои излюбленные темы: добро и зло, смысл жизни.

— Не изложишь ли ты мне этот принцип? — предложил он, глядя на взмывающие в воздух и с плеском опадающие струи фонтана.

Поставив локти на ручки белого плетеного кресла, он сложил пальцы домиком, крыша которого упиралась коньком в его серебристые усы.

— Так… сейчас. Вы говорили, что вся Вселенная движется к предельной сложности. Так происходило с момента зарождения Вселенной, и ученые называют это «тенденцией к усложнению». И все то, что подталкивает ее к этому — добро, а то, что тормозит — зло.

— Великолепно, — произнес он и улыбнулся, приподняв одну бровь.

Как всегда, я не был уверен, означает ли это, что он одобряет услышанное или что оно смешит его, или и то и другое одновременно. Казалось, что всякий раз, переживая или выражая ту или иную эмоцию, Кадер в то же время отчасти испытывает и нечто противоположное. Вероятно, в определенной степени это справедливо в отношении всех нас. Но что касается нашего господина Абдель Кадер Хана, то никогда нельзя было с уверенностью сказать, что он чувствует или думает о тебе. Всего один раз, глядя в его глаза, я понял его до конца — это было на снежной вершине в Афганистане, называвшейся Награда за печали. Но тогда было уже слишком поздно…

— И эту конечную сложность, — добавил он, — можно назвать Богом, или универсальным духом, или предельной сложностью — что тебе больше по вкусу. Лично я не вижу причин, почему бы не назвать ее Богом. Вселенная движется к предельной сложности, которая и есть Бог.

— Но это оставляет открытым вопрос, который я задал вам в прошлый раз: как вы определяете, является ли что-либо добром или злом?

— Да, помню. Я пообещал тогда ответить на этот вполне законный вопрос позже, и теперь сдержу обещание. Но сначала ответь: почему нельзя убивать?

— Я вообще-то считаю, что бывают случаи, когда можно.

— Вот как? — задумчиво произнес он все с той же иронической улыбкой в янтарных глазах. — Нет, позволь не согласиться с тобой. Убивать нельзя никогда. В ходе нашей дискуссии это и тебе станет ясно, а пока давай поговорим о таких убийствах, которые ты сам считаешь недопустимыми. И заодно скажи, почему ты считаешь их таковыми.

— Ну, убивать нельзя тогда, когда это противозаконно.

— То есть, против какого закона?

— Закона данного общества, страны, — ответил я, чувствуя, что твердая философская почва начинает уходить у меня из-под ног.

— А кто устанавливает эти законы? — вкрадчиво спросил он.

— Непосредственно их устанавливают политики. Но нормы уголовного права были выработаны в ходе развития… цивилизации, а запрет на убийство унаследован, я думаю, еще с пещерных времен.

— А почему этот запрет появился тогда?

— Ну… наверное, потому, что у человека только одна жизнь, только одна попытка, так сказать, и лишать его этой попытки слишком жестоко.

— Смерть от удара молнии тоже, пожалуй, жестока. Но можно ли назвать молнию злом?

— Нет, конечно, — ответил я чуть раздраженно. — Я не совсем понимаю, зачем нам докапываться до корней этого закона. И так ясно, что поскольку у нас только одна жизнь, отнимать ее без достаточных оснований нельзя.

— А почему нельзя? — упорствовал он.

— Нельзя, и все.

— Ну что ж, любой дал бы точно такой же ответ, — заключил Кадер серьезным тоном. Он накрыл своей рукой мою, отстукивая на ней пальцем основные пункты своей концепции. — Если спросить человека, почему убийство или какое-нибудь иное преступление недопустимо, он скажет, что это запрещает закон, или Библия, или Упанишады, или Коран, или буддизм с его «путем спасения», или его собственные родители, или другое авторитетное лицо. Но почему это недопустимо, он не знает. То, что они утверждают, верно, но почему это верно, они не могут сказать. Чтобы понять любое действие или его мотив, или последствие, нужно прежде всего задать два вопроса. Первый: что произойдет, если все будут делать то же самое? И второй: будет ли это способствовать тенденции к усложнению или препятствовать ей?

Он сделал паузу, потому что в этот момент вошел слуга с черным чаем в высоких стаканах и соблазнительными сладостями на серебряном подносе, а также Назир с вопросительным взглядом, обращенным на Кадербхая, и бескомпромиссно презрительным — на меня. Кадер поблагодарил их обоих, и они удалились, оставив нас опять наедине.

— Возьмем убийство, — продолжил Кадербхай, глотнув чая сквозь кусок сахара. — Что произойдет, если все станут убивать друг друга? Будет это способствовать усложнению или препятствовать?

— Скорее, это будет способствовать упрощению.

— Да. Мы, человеческие существа, — самый сложный пример организации материи — из известных нам. Но мы не предел развития Вселенной. Мы будем и дальше изменяться вместе с ней. А если мы истребим друг друга, то прекратим этот процесс. Вся эволюция, длившаяся миллионы и миллиарды лет, пропадет впустую. А как с воровством? Если все станут красть, к чему это приведет?

— Тут тоже, вроде бы, понятно. Если все начнут красть друг у друга, то зациклятся на этом и будут тратить на это столько времени и денег, что развитие затормозится, и мы никогда не достигнем…

— Предельной сложности, — закончил он за меня. Именно поэтому убийство и воровство являются злом — не потому, что так утверждает какое-либо учение или закон, или духовный лидер, а потому, что в случае, если все начнут заниматься этим, мы не будем двигаться вместе со всей вселенной к предельной сложности, то есть, к Богу. Точно так же верно и обратное. Почему любовь — добро? Что случится, если все люди будут любить всех других? Будет это способствовать развитию?

— Да, — сказал я, удивляясь тому, как ловко он подвел меня к этому выводу.

— Конечно. Всеобщая любовь значительно ускорила бы наше движение в Богу. Любовь — это добро, как и дружба, верность, честность, свобода. Мы всегда знали, что все это хорошо — так говорили нам и наши сердца, и наши учителя, — но лишь найденное нами определение добра и зла позволяет нам сказать, почему это хорошо.

— Но иногда, мне кажется, бывают и исключения, — заметил я. — Как расценивать, например, убийство из самозащиты?

— Да, это важный момент. Возьмем еще более наглядный пример.

Предположим, ты стоишь в комнате, и перед тобой стол. В противоположном конце комнаты находится твоя мать, а какой-то злодей держит нож у ее горла, собираясь зарезать ее. На столе есть кнопка, и если ты ее нажмешь, злодей умрет, а мать будет спасена, если же нет — он убьет твою мать. Третьего не дано. Как ты поступишь?

— Нажму кнопку, разумеется.

— Разумеется, — вздохнул он, возможно, сожалея, что я нисколько не колебался, приняв это решение. — И как по-твоему, нажав кнопку и спасши тем самым свою мать, ты поступил правильно или нет?

— Конечно, правильно, — ответил я, не колеблясь.

— Нет, Лин, боюсь, что неправильно, — нахмурился он. — Мы только что видели, что в свете найденного нами объективного определения добра и зла убийство всегда зло, поскольку препятствует прогрессу. Но ты в данном случае действовал из лучших побуждений и, действуя так, совершил зло.

И вот, через неделю после этой маленькой лекции Кадера по этике, мчась навстречу ветру в потоке современных и древних транспортных средств под угрожающе нависшими нахмурившимися небесами, я вспоминал эти слова: «Совершил зло из лучших побуждений…». Они засели у меня в мозгу, в том участке, где память, соединяясь с вдохновением, порождает грезы. Теперь я понимаю, что эти слова были своего рода заклинанием, с помощью которого мой инстинкт — шепот судьбы в темноте — пытался предупредить меня о чем-то. «Совершил зло… из лучших побуждений».