Гупта-джи предоставлял курильщикам опиума большую комнату с двадцатью спальными матами и деревянными подушками. Для клиентов с особыми запросами были предусмотрены отдельные комнаты за этим, открытым притоном. Через очень узкий дверной проём я вышел в потайной коридор, ведущий в эти задние комнаты. Потолок здесь был такой низкий, что мне пришлось пригнуться, передвигаясь почти ползком. В комнате, которую я выбрал, была койка с капковым матрасом, потрёпанный коврик, маленький шкаф с плетёными дверцами, лампа под шёлковым абажуром и большой глиняный горшок, наполненный водой. Стены с трёх сторон были из тростниковых циновок, натянутых на деревянные рамы. Четвёртая стена в изголовье кровати выходила на оживлённую улицу арабских и местных мусульманских торговцев, но окна были закрыты ставнями, так что лишь несколько ярких пятен солнечного света пробивались сквозь щели. Потолок отсутствовал: вместо него взгляду представали тяжёлые пересекающиеся и соединённые друг с другом стропила, поддерживающие крышу из глины и черепицы. Этот вид был мне хорошо знаком.

Гупта-джи получил деньги и инструкции и оставил меня одного. Поскольку комната располагалась прямо под крышей, здесь было очень жарко. Я снял рубаху и выключил свет. Маленькая тёмная комната напоминала тюремную камеру ночью. Я сел на кровать, и почти сразу же нахлынули слёзы. Мне уже случалось прежде плакать в Бомбее: после встречи с прокажёнными Ранджита, и когда незнакомец омывал моё истерзанное тело в тюрьме на Артур-роуд, и с отцом Прабакера в больнице. Но та печаль и страдания всегда подавлялись: мне как-то удавалось избежать самого худшего, сдержать поток рыданий. А здесь, в этой опиумной берлоге, оплакивая свою загубленную любовь к погибшим друзьям Абдулле и Прабакеру, я дал волю чувствам.

Для некоторых мужчин слёзы хуже, чем побои: рыдания ранят их больше, чем башмаки и дубинки. Слёзы идут из сердца, но иные из нас так часто и так долго отрицают его наличие, что когда оно начинает говорить, одно большое горе разрастается в сотню печалей. Мы знаем, что слёзы — естественное и хорошее душевное проявление, что они свидетельство силы, а не слабости. И всё же рыдания вырывают из земли наши спутанные корни; мы рушимся, как деревья, когда плачем.

Гупта-джи дал мне достаточно времени. Когда наконец я услышал скользящий шаркающий звук его сандалий у двери, я стёр следы печали с лица и зажёг лампу. Он принёс и разложил на маленьком столике всё, о чём я просил: стальную ложку, дистиллированную воду, одноразовые шприцы, героин и блок сигарет. С ним была девушка. Он сказал, что её зовут Шилпа и он поручил ей прислуживать мне. Она была совсем юной, моложе двадцати лет, но с печатью глубокой угрюмости на лице, свойственной привычной к работе профессионалке. В её глазах притаилась надежда, готовая огрызнуться или уползти, как побитая собачонка. Я попросил её и Гупта-джи уйти, а потом приготовил себе немного героина.

Доза оставалась в шприце почти час. Я брал его и подносил иглу к толстой, сильной, здоровой вене на руке раз пять, но вновь и вновь клал шприц на место, так и не воспользовавшись им. И весь этот час я не мог оторвать взора от жидкости в шприце. Вот он, проклятый наркотик. Крупная доза зелья, толкнувшего меня на безумные, насильственные, преступные действия, отправившего в тюрьму, лишившего семьи и близких. Зелье, ставшее для меня всем и ничем: оно забирает всё и не даёт ничего взамен. Но это ничто, которое ты получаешь, та бесчувственная пустота — это порой и есть всё, чего ты желаешь.

Я воткнул иглу, стёр розовое пятно крови, подтверждающее чистый прокол вены, и нажал на поршень, чтобы он дошёл до конца. Игла ещё оставалась в руке, но зелье уже успело превратить мой мозг в Сахару. Тёплые, сухие, сияющие ровные наркотические дюны гасили всякую мысль, поглотив забытую цивилизацию моего сознания. Тепло заполняло моё тело, убивая тысячи мелких болей, угрызений совести и неудобств, которые мы претерпеваем или игнорируем каждый день в состоянии трезвости. Боли не было. Ничего не было.

А затем, хотя в моём сознании всё ещё пребывала пустыня, я почувствовал, что моё тело тонет; я прорвал поверхность удушающего озера. Прошла ли неделя после первой порции наркотика или, может быть, месяц? Я заполз на плот и плыл по смертоносному озеру, плещущемуся в ложке, а в крови у меня бушевала Сахара. И эти плотогоны над моей головой: они несли в себе некое послание, а именно — почему нам всем суждено было пересечься: Кадеру, Карле, Абдулле и мне. Жизнь всех нас странным образом пересекалась на каком-то глубинном уровне, а плотогоны обладали ключом к шифру.

Я закрыл глаза и вспомнил Прабакера, как он много работал до поздней ночи. Он и умер потому, что был владельцем такси и работал на себя. Это я купил ему такси. Он был бы жив, если бы я не купил ему это такси. Он был маленьким мышонком, которого я приручил, подкармливая крошками в тюремной камере, мышонком, которого замучили. Иногда лёгкий ветерок, дующий в ясный, не одурманенный наркотиками час, вызывал в моей памяти образ Абдуллы за минуту до смерти, одного в убийственном круге. Одного. А ведь мне следовало быть там. Я проводил вместе с ним день за днём и тогда должен был быть рядом. Нельзя позволить своему другу так умереть — наедине с судьбой и смертью. Куда делось его тело? А что если он был Сапной? Мог ли мой друг, которого я так любил, на самом деле быть безжалостным безумным садистом? Как там рассказывал Гани? Куски расчленённого тела Маджида были разбросаны по всему дому. Мог ли я любить человека, сотворившего такое? Как можно было объяснить, что некая небольшая, но упорная часть моего сознания с ужасом допускала, что он и был Сапной, но при этом я продолжал его любить?

И я вновь загнал в руку серебряную пулю и вновь очутился на дрейфующем плоту. Зная, что ответ хранят плотогоны над моей головой, я был уверен, что всё пойму, стоит только увеличить дозу и ещё, и ещё немного…

Пробудившись, я увидел над собой свирепое лицо человека, что-то говорившего на не понятном мне языке. Безобразное, злое лицо, прочерченное глубокими линиями, идущими изогнутыми горными хребтами от глаз, носа и рта. Лицо имело руки, сильные руки: я почувствовал, как меня поднимают с плота-кровати и ставят на подгибающиеся ноги.

— Пошёл! — рычал Назир по-английски. — Пошёл сейчас же!

— Да иди ты, — медленно проговорил я, сделав паузу, чтобы добиться максимального эффекта, — куда подальше.

— Пошёл, ты! — повторил он.

Гнев клокотал в нём так близко к поверхности, что его всего трясло, а рот непроизвольно раскрылся, обнажив нижний ряд зубов.

— Нет, — сказал я, вновь направляясь к кровати. — Это ты уходи!

Он схватил меня и развернул к себе лицом. В его руках ощущалась гигантская сила. Он словно стальными тисками сжал мои запястья.

— Сейчас же пошёл!

Я находился в комнате Гупта-джи уже три месяца. Каждый день мне давали героин, кормили через день, единственным моционом была короткая прогулка в туалет и обратно. Тогда я этого не знал, но я потерял двенадцать килограммов веса, тридцать фунтов лучших мускулов моего тела. Я был слабым, тощим и ничего не соображавшим от наркотиков.

— Ладно, — сказал я, изобразив на лице улыбку. — Хорошо, я пойду. Мне надо забрать свои вещи.

Я кивнул на столик, где лежали мои часы, бумажник и паспорта, и тогда он ослабил свою хватку. Гупта-джи и Шилпа ждали в коридоре. Я собрал пожитки, рассовал их по карманам, притворившись, что готов слушаться Назира. Когда мне показалось, что подходящий момент настал, я развернулся и ударил его правой сверху вниз. Этот удар имел бы эффект, если бы я был здоров и трезв. А так я промахнулся и потерял равновесие. Назир заехал мне кулаком в солнечное сплетение, как раз под сердцем. Я согнулся пополам, беспомощный и задыхающийся, но с плотно сжатыми коленями и на твёрдых ногах. Он поднял мою голову левой рукой, держа её за прядь волос, размахнулся правой, сжатой в кулак на высоте плеч, застыл на мгновение, прицеливаясь, а потом всадил кулак мне в челюсть, вложив в этот удар всю силу своей шеи, плеч и спины. Я видел, как вытянулись губы Гупта-джи, как он резко отвёл свои искоса смотрящие глаза, и тут лицо его взорвалось снопом искр, и мир стал темнее пещеры, полной спящих летучих мышей.