— Это замечательное дело ты сделал сегодня, Линбаба, — изливался Прабакер. — Человек должен любить своего медведя — вот что сказали эти дрессирующие парни, а ты помог им в этом. Это твой очень-очень благородный поступок.

Наше такси по-прежнему стояло на Козуэй. Мы разбудили водителя, и Прабакер уселся рядом со мной на заднем сидении, очень довольный, что может прокатиться в качестве пассажира, а не вести машину, как обычно. Такси тронулось с места, и я заметил, что Прабакер пристально смотрит на меня. Я отвернулся. Спустя какое-то время, взглянув на него, я увидел, что он по-прежнему не сводит с меня глаз. Он помотал головой, прижал руку к сердцу и на лице его расцвела объемлющая весь мир улыбка.

— Ну, что? — спросил я раздраженно, хотя внутренне улыбался, потому что устоять против его улыбки было невозможно.

— Человек… — начал он благоговейно.

— Ох, хватит уже, Прабу!

— …должен любить своего медведя, — закончил он, бия себя в грудь и мотая головой.

— Господи, спаси нас и помилуй! — простонал я и отвернулся опять, наблюдая за тем, как улица за окном неуклюже потягивается и стряхивает с себя сон.

Войдя в трущобы, мы расстались. Прабакер сказал, что ему пора завтракать, и отправился в чайную Кумара. Он пребывал в радостном возбуждении. Наше приключение с Кано подарило ему новую захватывающую историю, в которой он сам играл важную роль, и он хотел поделиться ею с Парвати, одной из двух хорошеньких дочерей Кумара. Он не говорил со мной о Парвати, но однажды я видел, как он разговаривает с ней, и понял, что он влюбился. Ухаживание, с точки зрения Прабакера, заключалось в том, чтобы приносить любимой девушке не цветы и конфеты, а истории о своих похождениях в большом мире, где он сражался с чудовищными несправедливостями и с демонами соблазна. Он сообщал ей о сенсационных происшествиях, пересказывал сплетни и выдавал секреты. Он раскрывал перед ней свое храброе сердце и изливал свое проказливое и вместе с тем благоговейное отношение к миру, которое порождало его смех и его всеобъемлющую улыбку. Направляясь к чайной, он мотал головой и разводил руками, репетируя церемонию подношения подарка.

Я пошел к себе по трущобным закоулкам, пробуждавшимся в предрассветном сумраке и бормочущим что-то со сна. Фигуры, завернутые в цветные шали, возникали в полутьме и исчезали за углом. Тут и там клубились облачка дыма, и аромат поджаривавшихся лепешек и завариваемого чая смешивался с запахами смазанных кокосовым маслом волос, сандалового мыла и пропитанного камфарным маслом белья. Сонные лица улыбались мне, люди приветствовали меня на шести разных языках и благословляли от имени шести разных богов. Я вошел в свою хижину и любовно воззрился на ее уютную невзрачность. Возвращаться домой всегда приятно.

Я прибрал в хижине и присоединился к процессии мужчин, направлявшихся на бетонный мол. Вернувшись, я обнаружил, что соседи принесли два ведра горячей воды, чтобы я мог принять ванну. У меня редко хватало терпения заняться нудной и длительной процедурой последовательного нагревания нескольких кастрюль воды на керосиновой плитке, и я предпочитал мыться холодной водой, что было не так роскошно, но зато просто. Зная это, соседи иногда нагревали воду для меня. Это была не пустяшная услуга. Вода была одной из самых больших ценностей в трущобах; ее приходилось носить из общей цистерны, находившейся на территории легального поселка, метрах в трехстах от колючей проволоки. Кран открывали всего два раза в день, и около него выстраивалась очередь в сотни людей, так что каждое ведро доставалось с боем. Принесенную воду надо было нагревать в небольших кастрюльках на керосиновой плитке, затрачивая совсем не дешевое топливо. Делая это для меня, люди не ожидали взамен ничего, даже слова «спасибо». Возможно, эту горячую воду принесли родные Амира в благодарность за зашитую мной руку. А может быть, ее доставил кто-то из моих ближайших соседей или из тех шести, что столпились вокруг моей лачуги, наблюдая, как я принимаю ванну. Мне еженедельно оказывали те или иные скромные анонимные услуги.

Подобная бескорыстная помощь в немалой мере служила основой существования трущоб; обыденная и порой незначительная, она способствовала их выживанию. Когда соседские дети плакали, мы успокаивали их, как своих собственных; мы поправляли покосившуюся доску на крыше, проходя мимо, или затягивали ослабнувший узел веревки, которая скрепляла строение. Мы помогали друг другу, не ожидая, когда об этом попросят, как будто были членами одного племени или большой семьи, живущей во дворце из нескольких тысяч комнат-лачуг.

Казим Али Хусейн пригласил меня позавтракать с ним. Мы пили сладкий чай с гвоздикой и ели роти с топленым маслом и сахаром, свернутые наподобие вафель. Прокаженные Ранджита привезли накануне очередную партию медикаментов, а поскольку я весь день отсутствовал, они оставили их у Казима Али. Мы вместе разобрали доставленное. Казим не знал английского и просил меня объяснить ему назначение различных капсул, таблеток и мазей. С нами сидел один из его сыновей, Айюб, который на крошечных листочках бумаги писал на урду название и назначение каждого лекарства, а затем прикреплял листочки скотчем к соответствующему пузырьку или коробочке. Я тогда еще не знал о решении Казима Али сделать Айюба моим помощником: мальчик должен был изучить как можно лучше лекарства и способы их употребления, чтобы заменить меня, когда я покину трущобы, — а это, как был уверен Казим Али, рано или поздно произойдет.

Было уже одиннадцать, когда я добрался до дома Карлы около Колабского рынка. На мой стук никто не открыл, и соседи сказали мне, что Карла ушла час тому назад, а когда вернется — неизвестно. Я был раздосадован. Мне хотелось поскорее снять принадлежащий ей парадный костюм, в котором я чувствовал себя неуютно, и влезть в свои старые джинсы. Я не преувеличивал, говоря ей, что у меня только одна футболка, одна пара джинсов и ботинок. В данный момент у меня в хижине висели только две набедренные повязки, — я надевал их, когда спал, мылся или стирал джинсы. Я мог бы купить одежду в нашем «Ателье мод» — футболка, джинсы и спортивные туфли обошлись бы мне там максимум в пять долларов — но я хотел свою одежду, к которой привык. Я нацарапал жалобу на листке бумаги и оставил ее Карле, а сам отправился на встречу с Кадербхаем.

Особняк на Мохаммед-Али-роуд казался пустым. Все шесть створок парадных дверей были раскрыты, открывая взгляду просторный мраморный вестибюль. Тысячи людей проходили мимо ежечасно, но дом был слишком хорошо известен, и они старались не проявлять откровенного любопытства ни к нему, ни к молодому человеку, стучавшему по одной из зеленых створок, чтобы сообщить о своем приходе. На стук вышел хмурый Назир и с оттенком враждебности в голосе велел мне сменить мою обувь на домашние шлепанцы. После этого он повел меня по длинному коридору с высоким потолком в направлении, противоположном тому, в каком я шел накануне на философский диспут. Миновав несколько закрытых дверей и сделав два поворота, мы вышли во внутренний дворик.

В середине его сквозь большое овальное отверстие было видно голубое небо. Дворик был вымощен крупными квадратными плитами махараштрийского мрамора и окружен колоннадой. В нем был разбит сад с пятью высокими стройными пальмами, цветущими кустарниками и другими растениями, а также фонтаном, чей плеск было слышно вчера из помещения, где мы философствовали. Это было круглое мраморное сооружение в метр высотой и около четырех метров в диаметре, в центре его возвышалась большая необработанная каменная глыба. Вода била, казалось, из самой сердцевины камня. Поднимаясь на небольшую высоту, струи изгибались, воспроизводя форму лилии, и, мягко опадая на гладкую поверхность камня, стекали в бассейн. Рядом с фонтаном в роскошном плетеном кресле читал книгу Кадербхай. При моем появлении он отложил ее на стеклянную крышку небольшого столика.

— Салям алейкум, мистер Лин, — улыбнулся он. — Мир вам.

— Ва алейкум салям. Ап кайсе хайн? — (И вам мир. Как себя чувствуете, сэр?)