— Прабакер сказал мне, что тебя на днях едва не забрала полиция, — составил я с некоторым трудом фразу на маратхи, не отрываясь от дела.

— У Прабакера есть досадная привычка рассказывать всем правду, — нахмурился Нареш.

— Ну, сейчас ты сам сказал мне ее, — заметил я, и мы рассмеялись.

Как и все махараштрийцы, Нареш был пленен тем, что я умею говорить на их родном языке, и, подобно всем им, в беседе со мной он старался говорить медленно и отчетливо. На мой взгляд, между маратхи и английским не было ничего общего — ни однокоренных слов, ни сходных грамматических форм, которые встречаются, к примеру, в английском и немецком или итальянском. Но для меня трудности изучения языка уменьшались благодаря тому, что его носители, польщенные тем, что я стремлюсь овладеть им, всячески мне в этом содействовали.

— Если ты будешь и дальше заниматься воровством вместе с Асифом и его шайкой, то тебя рано или поздно поймают, — сказал я уже более серьезным тоном.

— Я знаю, но надеюсь, что Господь на моей стороне и убережет меня от этого. Я ведь ворую не для себя, а для сестры, и потому молюсь Богу, чтобы он защитил меня. Она должна скоро выйти замуж, а у нас не хватает денег на приданое, которое мы обещали. Я старший сын и отвечаю за это.

Нареш был умным, трудолюбивым и мужественным парнем и обожал маленьких детей. Его хижина была ненамного больше моей, а он жил в ней вместе с родителями и шестью братьями и сестрами. Спать ему приходилось прямо на земле рядом с хижиной, чтобы внутри могли разместиться все остальные. Я заходил несколько раз к нему домой. Все его личные вещи можно было уложить в одну небольшую сумку: комплект рабочей одежды, одна пара приличных брюк и одна рубашка для особых случаев и посещения церкви, сборник буддистских стихотворений, несколько фотографий и туалетные принадлежности. Больше у него не было ничего. Каждую рупию, заработанную честным трудом или воровством, он отдавал матери, а если ему нужны были деньги на мелкие расходы, он просил их у нее. Он не курил, не пил и не играл в азартные игры. Не имея ни денег, ни реальных перспектив на ближайшее будущее, он не завел даже подружки и почти не надеялся завести. Единственное развлечение, какое он себе позволял, — посещение дешевого кинотеатра раз в неделю вместе с товарищами по работе. Несмотря на это, он был, как правило, жизнерадостен и полон оптимизма. Иногда, возвращаясь с ночной прогулки, я видел его спящим возле своей хижины с усталой улыбкой на губах.

— А ты, Нареш? — спросил я, закрепляя повязку на его руке. — Когда ты сам женишься?

Он встал, сгибая и разгибая руку, чтобы ослабить давление плотной повязки.

— После того, как Пунам выйдет замуж, надо будет выдать еще двух сестер, прежде чем очередь дойдет до меня, — ответил он, улыбаясь и покачивая головой. — Беднякам приходится сначала искать женихов, а потом уже невест. Идиотизм, правда? Амчи Мумбаи, Мумбаи амчи! — (Это наш Бомбей, и Бомбей наш!)

Он ушел, не поблагодарив меня, подобно большинству моих пациентов. Но я знал, что в ближайшее время он либо пригласит меня к себе домой на обед, либо принесет мне в подарок фрукты или какие-нибудь необычные благовония. Я привык к тому, что здешние жители выражают свою благодарность делами, а не словами.

Когда Нареш вышел от меня с чистой повязкой на руке, еще несколько человек, увидев это, явились друг за другом ко мне на прием с крысиными укусами, воспалениями, инфекционной сыпью или стригущим лишаем. Все они болтали со мной, делясь сплетнями и слухами, которые крутились в закоулках поселка вместе с непременными столбами пыли.

Последней из пациенток была пожилая женщина, пришедшая в сопровождении племянницы. Она жаловалась на боль в левой стороне груди. Но присущая всем индийцам крайняя застенчивость существенно затрудняла процедуру осмотра. Пришлось попросить племянницу пригласить ко мне в хижину еще двух ее подруг. Подруги держали на весу простыню, отгородив ею пациентку от меня. Племянница встала сбоку так, чтобы видеть и меня, и тетю. Я прикасался к самому себе в разных местах, а племянница повторяла мои жесты на теткином теле.

— Здесь болит? — спрашивал я, дотронувшись до груди повыше соска.

Девушка тыкала пальцем в тетю за простыней и повторяла мой вопрос.

— Нет.

— А здесь?

— И здесь нет.

— А в этом месте?

— Да, здесь болит.

— А выше? Ниже?

— Нет, только здесь.

C помощью этой пантомимы мне в конце концов удалось установить, что в груди у женщины имеются два болезненных очага и что она испытывает боль, когда глубоко вздыхает или поднимает тяжести. Я написал записку доктору Хамиду, изложив свой предположительный диагноз. Не успел я объяснить девушке, что она должна проводить свою тетю к доктору Хамиду и передать ему мою записку, как услышал голос:

— А знаешь, бедность сказывается на тебе неплохо. Если ты обнищаешь вконец, то, наверное, станешь просто неотразим.

Обернувшись, я в крайнем изумлении увидел Карлу, которая стояла, прислонившись к дверному косяку и сложив руки на груди. Уголки ее рта загибались кверху в иронической полу-улыбке. Она была в зеленом платье с длинными рукавами поверх зеленых брюк свободного покроя, темно-зеленая шаль покрывала ее плечи. Ее черные волосы были распущены, отсвечивая на солнце медью. Зелень теплого мелководья в сонной лагуне плескалась в ее глазах. Это было чуть ли не излишество красоты — как гряда облаков в блеске летнего заката.

— И давно ты здесь стоишь? — спросил я со смехом.

— Достаточно, чтобы ознакомиться с твоей удивительной системой лечения колдовством на расстоянии. Или в тебе открылись телепатические способности?

— Индийские женщины становятся очень упрямыми, когда заходит речь о том, чтобы позволить постороннему мужчине коснуться ее груди, — объяснил я, когда пациентка и три девушки гуськом проплыли в дверь мимо Карлы.

— Не бывает людей без недостатков, как сказал бы Дидье, — протянула она с едва заметной усмешкой. — Он скучает по тебе, кстати, и просил передать привет. По правде говоря, все наши в «Леопольде» скучают по тебе. Тебя практически не видно с тех пор, как ты отдался служению Красному Кресту.

Я был рад, что Дидье и другие помнят обо мне, но посмотреть Карле в глаза не осмеливался. Пока я был занят делом в трущобах и не видел никого из них, я чувствовал себя спокойно и уверенно. Но когда я встречал друзей за пределами нашего поселка, какая-то частичка меня стыдливо съеживалась. «Страх и чувство вины — это два демона, преследующие богатых людей», — сказал мне Кадер однажды. Не знаю, насколько он был прав и верил ли в это сам или просто хотел, чтобы так было, но что касается бедных, то тут я знал по собственному опыту, что их демоны — отчаяние и чувство унижения.

— Заходи, садись. Сейчас я приберусь.

Она села на табурет, а я взял полиэтиленовый мешок с использованными тампонами и бинтами и сгреб в него мусор со стола. Затем я вымыл руки спиртом и убрал медикаменты на этажерку.

Карла оглядела хижину критическим взором. Посмотрев на свое жилье ее глазами, я увидел, какая это жалкая развалюха. Я жил один, и она казалась мне просторной по сравнению с переполненными соседскими лачугами. В присутствии Карлы она выглядела тесной и убогой.

Голый земляной пол растрескался, на нем образовались волнистые неровности. В стенах зияли дыры с мой кулак, через которые моя личная жизнь вливалась в общий котел с жизнью, бурлившей в трущобах. В данный момент все дыры были заткнуты детскими физиономиями, глазевшими на нас с Карлой и наглядно демонстрировавшими этот факт. Тростниковая крыша провисла и в некоторых местах прохудилась. Вся моя кухонная утварь состояла из керосиновой плитки с одной горелкой, двух чашек, двух металлических тарелок, ножа, вилки, ложки и нескольких банок со специями. Все это было сложено в картонной коробке в углу. Еды не было совсем — я покупал продукты на один прием. В глиняном кувшине хранилась вода. Но это была трущобная вода, и я не решался предложить ее Карле. Меблировка была представлена шкафчиком для медикаментов, маленьким столиком, стулом и табуреткой. Когда мне дали все это, я был безмерно рад, потому что во многих хижинах и такого не было. Теперь же я замечал трещины в деревянной мебели, пятна плесени по углам, прорехи в тростниковых циновках, зашитые проволокой или бечевкой.