Он разгневанно посмотрел на свои руки, словно это были два поверженных заклятых врага, просящие пощады. В комнате воцарилась гнетущая тишина, и все взоры невольно обратились на Кадера. Но он сидел молча, скрестив ноги, выпрямив спину и слегка покачиваясь, словно отмерял необходимое количество уважительной задумчивости. Наконец, он кивнул Фариду, призывая его высказаться.
— Я думаю, что наш брат Халед по-своему прав, — тихо и чуть смущенно начал Фарид. Он взглянул большими темно-карими глазами на Кадербхая, и когда тот заинтересованно и поощрительно кивнул, продолжил: — Я думаю, что счастье — тоже реальная, истинная вещь, но мы из-за него становимся неразумными. Счастье — это такая странная и могущественная вещь, что мы из-за него заболеваем, как из-за каких-нибудь микробов. А страдание излечивает нас от этого, от избытка счастья. Как это говорится? «Бхари вазан…»?
Кадербхай напомнил ему эту фразу на хинди и перевел ее на английский язык очень тонко и поэтично: «Бремя счастья может облегчить лишь бальзам страдания». Даже сквозь наркотический туман мне было видно, что он владеет английским гораздо лучше, чем продемонстрировал мне в нашу первую встречу, — очевидно, тогда он предпочел не раскрываться до конца.
— Да-да, именно это я и хотел сказать. Без страдания счастье раздавило бы нас.
— Это очень интересная мысль, Фарид, — заметил Кадербхай, и молодой индиец вспыхнул от этой похвалы.
Я почувствовал легкий укол зависти. Благосклонная улыбка Кадера давала ощущение счастья не менее эффективно, чем одурманивающая смесь в кальяне. Меня охватило непреодолимое желание быть сыном Абдель Кадер Хана, заслужить его благодатную похвалу. В моем сердце была пустота, незанятая отцом, и там начал вырисовываться образ Кадербхая. Высокие скулы и короткая серебристая бородка, чувственные губы и глубоко посаженные янтарные глаза стали для меня идеальным воплощением отца.
Оглядываясь на этот момент в прошлом и вспоминая, как жаждал я любить Кадера, с какой готовностью схватился за возможность служить ему, как верный сын отцу, я задаюсь вопросом, не были ли мои чувства в значительной мере порождены тем фактом, что он обладал столь сильной властью в этом городе — его городе. Нигде я не чувствовал себя в такой безопасности, как в его обществе. Я надеялся, что, погрузившись в реку его жизни, я смою тюремный запах, собью со следа ищеек, гнавшихся за мною. Тысячу раз в течение всех этих лет я спрашивал себя, полюбил бы я его так же быстро и так же преданно, если бы он был беден и беспомощен, или нет.
Сидя под небесным куполом этой комнаты и завидуя Фариду, заслужившему похвалу, я понимал, что, хотя Кадербхай первым заговорил о том, что хочет сделать меня приемным сыном, на самом деле это я сделал его моим приемным отцом. И в течение всей этой дискуссии тихий голос во мне произносил, как молитву и заклинание: «Отец мой, отец мой…»
— Ты, похоже, не разделяешь энтузиазма, с каким мы все пользуемся возможностью поговорить на английском языке, дядюшка Собхан? — обратился Кадербхай к суровому седовласому старику, сидевшему справа от него. — Если ты не возражаешь, я скажу за тебя. Я знаю, что ты думаешь: Коран учит нас, что причиной нашего страдания являются наши грехи и проступки, не так ли?
Собхан согласно помотал головой, поблескивая глазами, угнездившимися под кустиками седых бровей. Казалось, его позабавило, что Кхадербхай угадал его позицию по данному вопросу.
— Ты сказал бы, что, живя в соответствии с принципами, которые проповедует священный Коран, добрый мусульманин изгоняет страдание из своей жизни, и после смерти его ожидает блаженство на небесах.
— Мы все знаем, что думает дядюшка Собхан, — нетерпеливо прервал его Абдул Гани. — Никто из нас не станет оспаривать твоих убеждений, Собхан-джи, но все же позволь мне заметить, что ты порой заходишь в них слишком далеко, нa? Я помню, как ты побил бамбуковой палкой молодого Махмуда за то, что он заплакал, когда умерла его мать. Разумеется, нам не следует противиться воле Аллаха, но проявлять те или иные чувства только естественно, не так ли? Но оставим это; что меня действительно интересует, так это твое мнение, Кадер. Пожалуйста, скажи нам, что ты думаешь о страдании.
Несколько мгновений, пока Кадербхай собирался с мыслями, все молчали в ожидании и даже не шевелились. У каждого из присутствующих имелась своя точка зрения, которую он высказал более или менее красноречиво, но было ясно, что последнее слово всегда остается за Кадербхаем. Я чувствовал, что если собравшимся здесь зададут когда-нибудь вопрос о страдании еще раз, то они ответят в том же ключе, а может быть, и теми же словами, которые произнесет сейчас Хозяин. Выражение его лица было бесстрастным, глаза скромно потуплены, но он, несомненно, сознавал, какое благоговение вызывает у других. Я подумал, что это должно льстить его самолюбию, ибо он был далеко не бесчувственным человеком. Когда я узнал его ближе, то убедился, что он всегда живо интересуется мнением других о нем и понимает, какое воздействие оказывает на них его харизма. И к кому бы он ни обращался — кроме Бога, — его речи были продуманным спектаклем. Кадер мечтал не больше не меньше, как изменить мир. Он никогда ничего не говорил и не делал случайно, импульсивно; все, даже смирение в его голосе в тот момент, было точно рассчитанной деталью общего плана.
— Прежде всего мне хотелось бы сделать общее замечание, а потом уже развить его более подробно. Никто из вас не возражает против этого? Хорошо. Общее замечание заключается в том, что, по моему мнению, страдание — это способ проверить нашу любовь. Всякое страдание — и самое незначительное, и невыносимое — в некотором смысле есть испытание нашей любви. И почти всегда это испытание нашей любви к Богу. Таково мое первое утверждение. Не хочет ли кто-нибудь обсудить его, прежде чем я продолжу?
Я посмотрел на окружающих. Некоторые улыбались, предвидя, что он скажет, другие согласно кивали, третьи сосредоточенно нахмурились. Но обсуждать сказанное никто, вроде бы, не стремился, все ждали продолжения.
— Хорошо, тогда рассмотрим это более обстоятельно. Священный Коран учит нас, что все вещи в мире, включая даже противоположности, связаны друг с другом. Мне думается, что, говоря о страдании, надо учитывать два момента, связанные с болью и удовольствием. Первый момент: боль и страдание взаимосвязаны, но не являются одним и тем же. Боль можно испытывать, не страдая, а страдание возможно без чувства боли. Вы согласны с этим?
Окинув взглядом внимательные лица, он убедился, что все согласны.
— Разница между ними, как мне представляется, заключается в следующем: все, чему нас учит боль, — например, тот факт, что огонь обжигает и может быть опасен, — всегда индивидуально, принадлежит нам одним, а то, что мы познаем в страдании, объединяет нас со всем человечеством. Если, испытывая боль, мы не страдаем, значит, мы не узнаем ничего нового об окружающем мире. Боль без страдания — как победа без борьбы. Она не позволяет нам постичь то, что делает нас сильнее, лучше, ближе в Богу.
Все помотали головами в знак согласия.
— А как насчет удовольствия? — спросил Абдул Гани и, увидев, что кое-кто слегка усмехается при этом, добавил: — А что такого? Разве у человека не может быть абсолютно здорового, чисто научного интереса к удовольствию?
— Что касается удовольствия, — продолжил Кадер, — то тут, мне кажется, дело обстоит примерно так же, как, по словам Лина, этот Сапна обошелся с Библией. Страдание и счастье абсолютно одинаковы, но прямо противоположны. Одно — зеркальное отражение другого, не имеет смысла и не существует без него.
— Прошу прощения, я не понимаю этого, — робко произнес Фарид, густо покраснев. — Не могли бы вы объяснить это, пожалуйста?
— Возьмем в качестве примера мою руку, — мягко ответил ему Кадербхай. — Я могу вытянуть пальцы и показать тебе ладонь или положить ее тебе на плечо. Назовем это счастьем. Но я могу также сжать пальцы в кулак, и это будет страданием. Два этих жеста различны внешне, неодинаковы по своим возможностям и противоположны по смыслу, но рука в обоих случаях одна и та же. Страдание — это счастье с обратным знаком.