Однажды Казя Табельчук предложил Николаю пойти вечером к немцу Шульцу. Это был булочник и колбасник, славившийся в Сновске своими изделиями. В детстве Николай не раз лакомился у него горячими розанчиками.

Около заведения Шульца всегда стоял какой-нибудь карапуз.

— Дядя Шульц, дай розанчик, — пищал он до тех пор, пока в окне не появлялась маленькая фигурка немца в белом колпаке.

Угрожающе размахивая скалкой, Шульц кричал:

— Пшел вон! Я вот буду сейчас розанчик вам давать, молодой человек!

Но сердце у Шульца было мягкое, оно разоряло его. Пошумит, пошумит, а розанчик или рогальку все-таки даст. Вообще Шульц слыл чудаком большой руки. Он устраивал, например, у себя в пекарне, которая была одновременно и колбасной, литературные вечера. На один из таких вечеров и позвал Казя Табельчук Николая. С тех пор Николай стал их постоянным посетителем.

В тесном помещении, загроможденном большой, всегда жарко пылающей печью, дымящимся котлом для варки колбас, столами, на которых приготовлялось мясо для набивки кишок, ящиками с разными сортами теста и муки, собиралась передовая сновская молодежь, рабочие-железнодорожники. Все рассаживались по углам, чтобы не мешать работать хозяину и его двум подручным. Кто-нибудь начинал читать.

Читали на этих своеобразных вечерах и рассказы Горького, Чехова, Толстого, и поэмы Пушкина, Некрасова, Шевченко, но часто читали, предварительно закрыв двери на крючок, и тоненькие брошюры, напечатанные на дешевой бумаге, вызывавшие всегда оживленные споры на политические темы.

Все присутствующие называли себя социалистами, хотя, кажется, никто из них не принадлежал ни к какой партии. Ожесточеннейшим спорщиком был сам хозяин, менявший свои политические убеждения после каждой прослушанной брошюры. Сегодня он называл себя социал-революционером, завтра — меньшевиком, а послезавтра кричал, что он большевик.

Активнейшее участие в спорах принимали и подручные Шульца, нисколько не стеснявшиеся своего хозяина. В результате спора на столе обыкновенно появлялась груда подгоревшего товара, который тут же с аппетитом поедали все присутствующие.

Николай в споры не вступал. Он сидел всегда молча, внимательно слушая. Вначале Николай был единственным подростком среди собравшихся, но вскоре он привел с собою Ваню Кваско, а потом на литературных вечерах в колбасно-булочном заведении стали появляться и остальные его бывшие есаулы.

Спустя два года после окончания фельдшерской школы, летом 1914 года, Николай приехал домой в отпуск вместе с товарищем, которого в Сновске сейчас же прозвали Рыжим.

По секрету Николай сообщил Казе Табельчуку, что он вместе с Рыжим решил ехать в Америку.

— Зачем?! — воскликнул Казя.

— Учиться.

Казя остолбенел от удивления.

— Чего ты? — серьезно сказал Николай. — Ты же знаешь, что у нас учиться я больше не могу. Мне остается теперь всю жизнь служить фельдшером в полковом околотке.

А Рыжий мрачно добавил:

— То есть лечить солдат йодом и касторкой от всех болезней. Нас только этому и учили.

Решение Николая ехать с Рыжим в Америку было, видимо, серьезное. Часами сидели они над географической картой, выбирая наиболее удобный маршрут, высчитывая, сколько потребуется денег на проезд.

Однако, ехать в Америку не пришлось. В июле началась мировая война. Николай получил телеграмму с приказанием немедленно прибыть в часть, которая отправлялась на фронт. В тот же день он выехал из Сновска, и до Октябрьской революции родные получили от него несколько писем. Сначала с германского фронта, потом из школы прапорщиков, спустя несколько месяцев из Галиции и одно из госпиталя, уже после свержения царя. Все письма были короткие, сдержанные, сообщавшие только о фактах: «произведен в прапорщики», «зачислен в 355-й пехотный Анапский полк», «ранен в ногу».

Глава вторая

ВОЗВРАЩЕНИЕ В СНОВСК

Зимой 1918 года, когда по всем железным дорогам Украины шли поезда, переполненные солдатами бывшей царской армии, возвращавшимися с германского, австрийского, турецкого фронтов, на станции Сновск Черниговской губернии однажды сошел с поезда человек, которого стоявший на перроне дежурный по станции сейчас же окликнул:

— Коля Щорс! Ты?

— Он самый, — ответил человек в грязной, поношенной шинели.

Лицо у Щорса было худое, истощенное, давно не бритое. Большие серые глаза лихорадочно блестели.

— Я думал, меня не узнают.

— Ну, ты приметный. Однако, здорово свернула тебя война.

— Бациллы Коха от десяти до двадцати в поле зрения микроскопа, — улыбнувшись, сказал Щорс.

— Чахотка?

— Да, на почве истощения и ранения, как свидетельствуют мои документы.

Подошло еще несколько железнодорожников. Они все знали Щорса. Не прошло и часа, как он приехал, а все уже передавали друг другу:

— Колька Щорс с фронта вернулся.

— Колька? Фельдшер?

— Тот самый. Только, сказывали, фельдшером он недолго был, потом в офицеры вышел.

— Слух был. Не ранен?

— Чахоточный, говорят. Лица на нем нет.

Щорс шел со станции домой, опираясь на толстую палку, часто останавливался, хватался за бок и кашлял. По обе стороны улицы стояли одноэтажные деревянные дома с маленькими окнами, залепленными снегом. Снежило, но в сыром воздухе чувствовалось уже приближение весны.

Вот и родной дом. Стряхнув на крыльце мокрый снег, прилипший к шинели, Щорс постучался. Мачеха, открывшая дверь, вскрикнула от испуга.

— Не бойся. Это я — Николай, — сказал Щорс и закашлялся.

Старик-машинист, обнимая сына, с трудом сдерживал слезы. Куча полуголых, со вздутыми животами детишек потянулась к солдатскому мешку старшего брата. Мешок оказался тяжелым. Мачеха, заглянув в него, спросила испуганно:

— Это что такое, Николай?

— Наша солдатская картошка, — серьезно сказал Щорс.

В сумке лежали яйцевидные чугунные гранаты Мильса. Отец взял одну из них и, подержав, положил назад.

— Зачем это тебе, инвалиду? Еще не навоевался?

Сын, чуть-чуть сожмурив глаза, ответил:

— На память взял. А может быть, эти игрушки еще и пригодятся.

— Нет уж, Николаша, тебе в эти игры, видно, не играть больше, — сказал отец ласково.

— Посмотрим, — возразил сын.

Сняв шинель, он сейчас же попросил дать ему умыться.

Приведя себя в порядок, побрившись, туго подтянув ремень гимнастерки, пришив оборвавшиеся пуговицы, Щорс выглядел уже не так плохо. По внешнему виду он напоминал военного врача. Длинные, черные, причесанные на пробор волосы оттеняли бледность впалых щек и выпуклого лба.

Он шутил и играл с детьми, расспрашивал отца о сновских делах и жизни: как встретили здесь Октябрьскую революцию, как относятся железнодорожники к большевикам, что говорят о Ленине. На вопросы отца отвечал односложно. Видно было, что он занят какими-то своими мыслями.

В тот же день Щорс встретил своих старых товарищей. Первым пришел Дмитрий Хвощ, недавно вернувшийся из Чернигова, где он учился в музыкальной школе.

Щорс с трудом узнал его. На пороге стоял высокий, худой человек в потертом драповом пальто, которое висело на нем, как на вешалке, и все было в каких-то пушинках, мелких перышках. Из-под сбитой на затылок, невероятно измятой шляпы торчали всклокоченные волосы.

Небрежно поздоровавшись со Щорсом, как будто он не видел его всего несколько дней, Хвощ с первых же слов ни с того ни с сего заявил:

— На работу в Сновске не рассчитывай. Безработица.

Голос у него был хриплый, глаза злые.

Щорс засмеялся.

— Ну, какое-нибудь дело найдется. Я все-таки имею диплом фельдшера.

Хвощ вдруг схватил Щорса за руку и прохрипел на ухо:

— В Сновске все знают, что ты был офицером. Лучше сматывайся отсюда поскорее.

— Глупости, — спокойно сказал Щорс, — скажи лучше, что ты сам делаешь.

— Безработный. Скрипач-недоучка. Прогоревший мечтатель. В общем, мы с тобой два сапога пара. Ты ведь, Колька, тоже мечтатель, а с сегодняшнего дня считай себя безработным.