А в голове — папка. В голове можно.

Папка сказал — сделай красиво. Значит, сделаем так, чтоб у всех животы запели.

Напротив работал грустный дядя.

Гришка посмотрел на него снизу вверх со всей своей честностью. Дядя был красивый, как нарисованный. Кружева на нем были и блестящие пуговицы. Нож в руке так и сверкал. Руки у него летали быстрее, чем Тимкины, а быстрее Тимкиных Гришка рук не видел никогда. Грибы под его ножом исчезали, словно их мыши съели.

Только дядя дрался с этими грибами. По-настоящему дрался, как с врагами. Бил их ножом, давил лопаткой, хмурился так, что брови сходились в одну сердитую гусеницу. Грише стало его жалко.

Сашка говорит: будешь злиться на еду — она станет кусачей. Еда всё чувствует. Это даже малыши в Слободке знают, а большой заморский дядя — не знает. Кто-то ему, наверное, не рассказал. Так бывает: вырастешь, а самого главного тебе никто не рассказал, и ходишь потом сердитый.

— Гриша!

Он обернулся. К его столу шла Наташка с рупором, и щёки у неё горели. Она уже не была испуганной, как утром за трибунами. Глаза у неё блестели, как у Тимки перед дракой.

Она сначала сунулась к грустному дяде — Гришка видел. Подошла, спросила что-то звонкое, в рупор, для всех. Дядя даже головы не повернул. Стоял над своим сотейником, как над пропастью, и молчал. Наташка спросила ещё раз уже тише. Дядя молчал. Трибуны загудели нехорошим гулом. Тогда Наташка развернулась на каблуке.

И пошла к табуретке.

— Гриша! — она встала, а рупор держала так, чтоб слышала вся арена. — Маэстро у нас неразговорчивый, а ты мне скажи — что готовить будешь? Весь город хочет знать!

Гришка подумал. Врать нельзя, секрет выдавать тоже нельзя. Он наклонился к рупору и сказал честно:

— Яйцо.

Трибуны грохнули смехом. Три яруса, сверху донизу засмеялись так будто гора расхохоталась. Гришка не понял, что смешного, но на всякий случай уточнил:

— Ну а чего. Этап же про яйцо. Чего ещё-то готовить.

Гора расхохоталась ещё громче. Где-то внизу кто-то стучал кружкой по перилам. Наташка вытерла глаза и подняла рупор:

— Слышали⁈ Логика железная! От себя добавлю, дорогие гости: я пробовала, что этот парень делает с яйцом. Этот повар, между прочим, вот такого роста, — она показала ладонью, — а яйца варит лучше вашей бабушки. Не верите — у судей потом спросите!

Гришка переждал шум и потрогал бок горшка с водой. Тёплая пошла. Скоро.

Он мимолётно глянул на Сашку. Сашка стоял у помоста и смотрел со спокойствием. Не волновался. Раз папка не волнуется — значит, всё идёт правильно.

Гриша поправил колпачок и взял первое яйцо.

Вода в горшке просыпалась.

Сначала со дна поднялись крохотные пузырьки, мелкие, как бисер на Варином сарафане. Сашка учил: это вода шепчет. Потом пузырьки выросли до горошины — вода заговорила. А если упустить её дальше, она забурлит во всё горло и начнёт кричать. Кричащая вода для яиц не годится. Она швыряет их о стенки, бьёт скорлупу, рвёт белок. Нужна та, что разговаривает.

Гриша наклонился над горшком и послушал. Разговаривает.

Он брал яйца по одному, укладывал в большую ложку и бережно спускал на дно, как Петька спускал кораблики в весеннюю лужу — чтоб не перевернулись. Шесть яиц легли рядком. Седьмое, запасное, осталось на полотенце. Сашка говорит: у хорошего повара всегда есть запасное яйцо. На всякий случай. Случаи — они хитрые.

Теперь самое главное.

Гриша закрыл глаза и положил ладошку себе на грудь, под китель. Там стучало. Часов он не знал, да и не нужны они ему. Папка сказал: твоё сердце — самые точные часы на свете, только его надо сперва успокоить. Волнуется сердце — врёт. Спокойное — считает лучше любых часов.

Он сделал три медленных вдоха, как учили. Море в ракушке отодвинулось куда-то далеко. Остался горшок, тепло от огня и стук под ладошкой.

Раз. Два. Три. Четыре.

— Гриша! — Наташкин голос подплыл сбоку вместе с запахом её духов. — А расскажи нам, что ты сейчас…

Гришка, не открывая глаз, поднял палец.

— Тихо, — сказал он. — Я считаю.

Секунду было слышно только, как шипит масло у грустного дяди. Потом Наташка поднесла рупор к губам и зашептала — громким сценическим шёпотом, на всю арену:

— Дорогие гости… тише… Повар считает.

И арена стихла.

Гришка этого не видел, у него глаза были закрыты. Он не видел, как замолкают ряд за рядом три яруса, как мальчишки прижимают ладони ко ртам, а Демидов за судейским столом подаётся вперёд всем своим купеческим весом. Сотни людей сидели не дыша, чтобы не сбить со счёта маленького человека на табуретке. Заморский судья Лоран медленно поднял бровь — у себя дома он видел водяные часы, песочные часы, механизмы разные. Мальчика, который меряет время собственным сердцем, он не видел никогда.

Сорок один. Сорок два.

Сердце стучало ровно. Молодец, сердце.

Где-то на двухсотом ударе по носу поползла щекотка — захотелось чихнуть. Гришка строго подумал носу: потом. Нос послушался. На трёхсотом заболели ноги, табуретка — она только с виду удобная. Он переступил тихонько, не сбиваясь. Тело отдельно, счёт отдельно.

Триста двадцать восемь. Триста двадцать девять. Триста тридцать.

Всё.

Гришка открыл глаза, и яркий, шумный, пахнущий дымом мир вернулся. Он, одно за другим, быстро-быстро, выловил яйца ложкой и переложил в миску с колотым льдом. Лёд затрещал. Над миской поднялся тонкий парок.

— Что он делает⁈ — Наташка уже не шептала. — Из кипятка — сразу в лёд! Зачем⁈

— Чтоб не переварились, — охотно объяснил Гриша в рупор. — Они же горячие, они внутри сами себя варят. А лёд им говорит всё, хватит. — Он подумал и добавил: — Это как Саша нас из бани в сугроб кидал.

Трибуны грохнули. Наташка согнулась пополам, рупор у неё ходил ходуном. Даже Демидов за судейским столом крякнул в бороду.

А Гришка уже не слушал. Начиналось самое страшное.

Он достал первое яйцо из льда и взял его двумя руками, как птенца. Внутри скорлупы оно было готово ровно настолько, насколько надо. Белок только схватился, став нежным и дрожащим, а желток остался жидким золотом. Одно неверное движение — и всё. Порвёшь белок — золото вытечет, останется тебе рваная тряпочка вместо чуда.

Гришка тихонько стукнул яйцом о стол. Скорлупа хрустнула паутинкой.

Дальше работали только пальцы. Он поддел ноготком первый кусочек, нашёл под скорлупой тонкую плёночку — она главная, за неё и тянем. Плёночка пошла, потянула за собой скорлупу. Подушечки пальцев чувствовали каждую трещинку и бугорок. Пальцы у Гришки были маленькие, мягкие, они умели держать крепко, но без силы.

Яйцо дрожало в ладошке как живое.

Он покосился на грустного дядю. Тот стоял над своим сотейником, мешал что-то сливочное, красивое — а руки у него чуть-чуть подрагивали. Дядя сердился, поэтому руки врали ему, как врёт неспокойное сердце. Гришка вздохнул. Такими жёсткими сердитыми пальцами это яйцо не почистить.

Последний лоскуток скорлупы отошёл, и на ладошке осталось голое яйцо. Оно вздрагивало от каждого движения, как щека спящего Сёмки, если её потрогать.

— Я не… — Наташка поднесла рупор и осеклась. — Дорогие гости, он его почистил. Оно же всмятку. Оно же жидкое внутри. Он его почистил, и оно целое!

Гриша бережно положил яйцо на чистое полотенце и потянулся за вторым.

Осталось пять.

* * *

Шесть голых яиц лежали на полотенце, как шесть маленьких лун.

Гришка вытер ладошки и достал из своего ящика мешочек. В мешочке были сухари — не простые, а из того самого чёрного хлеба. Папка печёт его в большой печи. Он получается чёрный, ржаной, с тмином. Когда горбушку отрезаешь тёплой, она хрустит на весь трактир. Эти сухари Гриша сушил сам, переворачивал каждое утро.

Он высыпал их в ступку. Сверху добавил щепоть сушёных грибов. Взял пестик и начал тереть.

Ступка захрустела. Из неё пополз запах — сначала тихонько, потом смелее. Гришка тёр и улыбался сам себе.