Отец медленно вылез из ямы. Он подошел к пню, положил руку на его округлый бок и слегка потрепал, как будто это был старый друг и ему было его немного жалко. И Шейн на другой стороне пня тоже мягко опустил ладонь на старое твердое дерево. Оба они подняли головы, и их глаза встретились снова, как и тогда, давным-давно, этим утром.

Сейчас должна была бы царить полная тишина. Но это было не так, потому что кто-то кричал, орал тонким визгливым голосом, просто вопил без слов. Наконец я понял, что это мой голос, и закрыл рот. Вот теперь настала тишина, чистая и благотворная, и это была одна из тех картин, которые ты никогда не забудешь, как бы ни обкатало тебя время в бороздах годов — старый пень, лежащий на боку, и обрубки корней, образующие несуразный силуэт на фоне солнечного сияния, пробивающегося из-за далеких гор, и два человека, глядящие поверх него друг другу в глаза.

Я думал, что они должны бы положить руки на пень совсем рядом. Я думал, они, по крайней мере, должны что-то сказать друг другу. А они стояли тихо и неподвижно. Наконец отец повернулся и пошел к матери. Он так устал, что его просто шатало на ходу. Но в голосе усталости не слышалось.

— Мэриан, — сказал он. — Вот теперь я отдохнул. Я думаю, ни один человек с начала времен не был таким отдохнувшим.

Шейн тоже шел к нам. Он тоже обратился только к матери.

— Да, мэм, кое-чему я научился сегодня. Оказывается, чтобы быть фермером, человеку нужно куда больше, чем я когда-нибудь мог вообразить… И еще: теперь я, кажется, готов съесть немного пирога.

Мать смотрела на них, широко раскрыв глаза в изумлении. Но при этих последних словах она просто завопила:

— О-о-ох… вы… вы… мужчины! Я из-за вас о нем забыла! Он же, наверное, весь сгорел! — И понеслась к дому, путаясь в юбке.

Пирог действительно сгорел, да еще как. Мы это чуяли даже снаружи, не заходя в дом, пока отец и Шейн отмывались над желобом возле насоса. Мать распахнула дверь, чтобы проветрить кухню. Шум внутри был такой, как будто она расшвыривала все вокруг. Гремели котелки, звякали тарелки. Ну, когда мы зашли внутрь, то поняли, почему. Она накрыла стол и теперь раскладывала ужин по тарелкам. Она хватала миски и вилки со своих мест и грохала их на стол. И ни на кого из нас не глядела.

Мы уселись и стали ждать, пока она к нам присоединится. А она отвернулась спиной, замерла над низкой полкой возле печи и все глядела, не отрываясь, на большую форму для пирога и на обугленную массу в ней. В конце концов отец проговорил довольно резко:

— Послушай-ка, Мэриан. Ты что, даже сесть не хочешь?

Она развернулась и как глянет на него! Я-то думал, что она плачет там над этим пирогом. Но не увидел на лице у нее ни слезинки. Оно было сухое, измученное и белое как стенка. А голос звучал так же резко, как у отца.

— Я собиралась приготовить яблочный пирог в глубокой форме. Ну, так я его приготовлю. И никакие ваши дурацкие мужские глупости меня не остановят.

Подхватила она эту большую форму и вылетела с нею за дверь. Мы услышали ее шаги по ступенькам, а через несколько секунд загремела крышка мусорной бадьи. Потом снова донеслись шаги по ступенькам. Она вошла в кухню, направилась к боковому столу, где был чан для мытья посуды, и начала отскребать эту форму для пирога. И все это она делала так, как вроде нас вообще тут не было.

У отца побагровело лицо. Он схватил вилку, хотел было начать есть — и снова бросил на стол. Он вертелся на стуле и все поглядывал искоса на мать. А она домыла форму, подошла к бочонку с яблоками и набрала в деревянный таз самых крупных и круглых. Села у печки и принялись их чистить. Отец пошарил в кармане и выудил свой старый складной нож. И пошел к ней, ступая потихоньку. Потянулся за яблоком — хотел ей помочь.

Она даже глаз не подняла. Но голос ее перехватил его, как если б она кнутом хлестнула.

— Джо Старрет, не смей трогать эти яблоки!

Он вернулся на место робко, как овечка. Но потом просто озверел. Схватил нож, вилку и врубился в еду на тарелке, он отхватывал здоровенные куски и свирепо жевал. Мне с нашим гостем не оставалось ничего, кроме как последовать его примеру. Может, это был хороший ужин. Не могу сказать. Мы не знали, что едим. Сейчас для нас пища была… ну, просто чем-то таким, что можно в рот положить. А когда мы закончили, делать было нечего, только ждать, потому что мать сидела у печи, упершись глазами в стенку, и ждала, пока пирог допечется.

А мы трое сидели за столом и глядели на нее, и такая тишина стояла, что аж больно было. Ничего мы не могли поделать. Мы пытались отвести взгляд, но все равно глаза к ней возвращались. А она как вроде и не замечала нас. Можно было подумать, будто она вообще забыла, что мы тут есть.

Но ничего она не забыла, потому что, как только почувствовала по запаху, что пирог готов, она его вытащила, отрезала четыре больших куска и разложила по тарелкам. Первые две она поставила перед отцом и Шейном. Третью придвинула мне. А последнюю поставила перед своим местом и села на свой стул за столом. Голос ее был все еще резкий:

— Извините, мужчины, что заставила вас так долго ждать. Теперь ваш пирог готов.

Отец так пялился на свою порцию, будто боялся ее. От него потребовалось настоящее усилие, чтобы взять вилку и подцепить кусочек. Он его пожевал, проглотил, скосил глаза на мать, а после поднял их на Шейна, сидевшего напротив.

— Замечательный пирог, — сказал он.

Теперь и Шейн наколол вилкой кусочек. Он его внимательно осмотрел. Он положил его в рот и принялся жевать с жутко серьезным видом.

— Да, — сказал он. В лице у него появилась добродушная усмешка, подтрунивание — такое явное, что и слепой не прозевал бы. — Да. Это самый лучший кусок пня, какой мне в жизни пробовать доводилось.

Что бы могло значить такое глупое замечание? Но мне некогда было удивляться, уж больно странно отреагировали на него отец с матерью. Они оба уставились на Шейна, у них просто челюсти отвалились. А потом отец захлопнул рот и начал смеяться, и так он смеялся, что его шатало на стуле.

— Господи, Мэриан, так он же прав! Ты тоже это сделала!

А мать только глаза переводила с одного на другого. Измученное выражение сошло с ее лица, щеки раскраснелись, глаза стали теплые и мягкие, как положено, и она смеялась так, что слезы катились. И тут мы все набросились на пирог, и на всем свете только одно было плохо — что его так мало.

4

Когда я проснулся на следующее утро, солнце уже забралось довольно высоко в небо. Я очень долго не мог заснуть накануне вечером, потому что мысли у меня были переполнены событиями и сменяющими друг друга переживаниями. Я никак не мог разложить по полочкам поведение этих взрослых, не мог понять, почему вещи, в общем-то не очень значительные, вдруг стали для них такими важными.

Я лежал у себя в постели и думал про нашего гостя. Как он там на койке в сарае? Мне казалось просто невозможным, чтобы это был тот самый человек, которого я впервые увидел, когда он, суровый и холодный в своем темном одиночестве, приближался по нашей дороге. Что-то такое в отце, не слова, не поступки, а самая главная суть его человеческого духа, дошла до нашего гостя и сказала ему что-то, и он на это ответил и чуть-чуть приоткрыл себя перед нами. Он был такой далекий и неприступный даже когда находился здесь, прямо рядом с тобой. И, в то же время, он был ближе, чем мой дядя, брат матери, который приезжал к нам прошлым летом…

И еще я думал о том, как он подействовал на отца и мать. При нем они стали живее, ну, да, оживились, как будто хотели показать ему, какие они есть. Я это понимал и одобрял, потому что сам испытывал такое же желание. Но меня поражало и озадачивало, что человек, такой глубокий и полный жизни, с такой готовностью откликающийся на чувство отца, вынужден идти одиноким путем из какого-то закрытого и охраняемого прошлого.

И вдруг меня будто что-то толкнуло, и я понял, как уже поздно. Дверь в мою комнатушку была закрыта. Наверное, мать ее закрыла, чтобы я мог спать без помех. Я просто с ума сошел, когда подумал, что они уже закончили завтрак и наш гость уехал, а я его даже и не увидел. Я кое-как натянул на себя одежду, не вспомнив даже про пуговицы, и кинулся к дверям.