– Но, сэр…
Кисикава-сан остановил его, подняв руку.
– Я решил, что ни за что не подвергнусь этому последнему унижению. Но у меня нет никакой возможности избегнуть его. У меня отобрали ремень. Одежда моя, как ты видишь, сшита из толстого холста, который я разорвать не в силах. Ем я деревянной ложкой из деревянной миски. Мне разрешено бриться только электрической бритвой и только в присутствии охранника.
Генерал невесело улыбнулся.
– Советы, похоже, высоко меня ценят. Они изо всех сил заботятся обо мне, боясь потерять. Десять дней назад я перестал есть. Это оказалось легче, чем ты, может быть, думаешь. Они угрожали мне, но, когда человек принимает решение уйти из жизни, никто больше над ним не властен и все угрозы становятся бессильны. Тогда… они положили меня на стол и крепко держали, а потом просунули мне в горло резиновую трубку. Они решили влить в меня пищу в жидком виде. Это было ужасно… унизительно… Пища входила в мой желудок, и меня тут же выворачивало наизнанку. В этом не было достоинства. Мне пришлось пообещать, что я снова начну есть. Вот так.
Во время этого краткого повествования взгляд Кисикавы-сан был прикован к грубой поверхности стола; он, не отрываясь, смотрел в одну точку.
Слезы жгли глаза Николая, мешали видеть. Он тоже смотрел прямо перед собой, не осмеливаясь пошевелиться или моргнуть, чтобы они не полились из глаз, не покатились по щекам, смущая его отца – его единственного настоящего друга.
Кисикава-сан глубоко вздохнул и взглянул на Николая.
– Нет, нет. Не стоит, Никко. Охранники не спускают с нас глаз. Не доставляй им этого удовольствия.
Протянув руку через стол, он сильно, предостерегающе похлопал Николая по щеке.
Американский сержант мгновенно весь напрягся, готовый броситься на защиту своего соотечественника, чтобы вырвать его из лап генерала гуков.
Николай, словно внезапно утомившись, потер лицо ладонями.
– Ну что ж! – точно набравшись новых сил, энергично произнес генерал. – Близится время цветения вишен на Каджикаве. Ты собираешься навестить их?
Николай сглотнул комок в горле.
– Да.
– Прекрасно. Так, значит, они живы, Оккупационные силы не срубили их?
– Физически они не стали их уничтожать.
Генерал кивнул.
– У тебя есть друзья, Никко?
– У меня… У меня в доме есть люди; они живут со мной.
– Насколько я помню из письма нашего друга Отакэ, которое он прислал мне незадолго до своей смерти, в его доме была девушка, ученица… Прости, я не помню ее имени. Судя по всему, ты не остался полностью равнодушен к ее чарам. Ты все еще встречаешься с ней?
Прежде чем ответить, Николай немного подумал.
– Нет, сэр, не встречаюсь.
– Надеюсь, вы не поссорились.
– Нет. Мы не ссорились.
– А, ну что ж, в твоем возрасте привязанности быстро вспыхивают и исчезают, как дым. Когда ты станешь постарше, ты вдруг обнаружишь, что отчаянно цепляешься за одну из них.
Усилия, которые он делал, занимая Николая беседой, утомили Кисикаву-сан, истощили его силы. На самом деле не было уже ничего, о чем ему хотелось бы говорить, после всего, что он испытал за последние два года, да, не было ничего, о чем он хотел бы узнать. Опустив голову, генерал пристально смотрел на стол, соскользнув сознанием в тесный, замкнутый круг из обрывков мыслей и отдельных картинок, выплывавших из его воспоминаний о детстве, которыми он научился одурманивать свое воображение, чтобы ничто уже не могло причинить ему боли.
Сначала тишина была даже приятна Николаю, она успокаивала. Затем он почувствовал, что ничто не объединяет их с генералом в этом молчании, они одиноки в нем, отделенные друг от друга. Он вынул из кармана миниатюрную дощечку для го и пакетик с металлическими камнями и положил все это на стол.
– Нам разрешили провести вместе час, сэр. Кисикава-сан с усилием вернулся к действительности.
– Что? Ах, да. Игра. Да, это хорошо. Это то, что мы можем делать вместе без горечи и боли. Но я уже очень давно не играл, я не буду для тебя интересным противником, Никко.
– Я и сам ни разу не играл с тех пор, как умер Отакэ-сан, сэр.
– Ах вот как? Неужели?
– Да. Боюсь, я потерял напрасно несколько лет, изучая го.
– Нет. Это одна из тех вещей, которые не исчезают, и время, затраченное на них, нельзя считать потерянным. Ты научился глубокой, внутренней сосредоточенности, ум твой приобрел остроту и отточенность, ты почувствовал вкус и любовь к абстрактному мышлению, ты можешь жить, отстраняясь от повседневности, поднимаясь над нею. Нет, го – это не напрасно. Ну что ж, давай начнем нашу игру.
Вернувшись машинально к их первым дням, проведенным вместе, забыв, что Николай теперь стал мастером, намного превосходящим его в этом искусстве, генерал Кисикава предложил юноше два камня форы, на что Николай, естественно, согласился. Некоторое время они играли довольно неопределенную и невыразительную партию, стараясь только, чтобы игра поглощала всю энергию, все силы их ума, иначе их замучили бы воспоминания о прошлом и размышления о том, что должно произойти в скором будущем. Наконец генерал поднял глаза от доски и вздохнул с улыбкой:
– Не очень-то хорошо у нас получается. Я играл скверно и полностью лишил игру “аджи”.
– Я тоже.
Кисикава-сан кивнул:
– Да. Ты тоже.
– Если у вас будет желание, мы сыграем с вами еще раз, сэр. Во время моего следующего посещения. Может быть, тогда у нас выйдет лучше.
– О? Ты получил разрешение прийти ко мне еще раз?
– Да. Полковник Горбатов сказал, что я могу прийти к вам и завтра. Ну, а потом… Я снова попрошу его. Посмотрим.
Генерал покачал головой:
– Он очень проницательный и хитрый человек, этот Горбатов.
– В каком смысле, сэр?
– Ему удалось убрать с доски мой “камень прикрытия”.
– Сэр?
– Как ты думаешь, почему он разрешил тебе прийти сюда, Никко? Сочувствие? Нет. Когда они отняли у меня все возможности принять достойную смерть, я решил предстать перед судом в молчании. Я не стал бы, подобно другим, бороться за спасение собственной жизни, валить вину на своих друзей и тех, кто стоял выше меня. Я отказался бы давать какие-либо показания, отказался бы говорить вообще и молча принял бы их приговор. Это не понравилось бы полковнику Горбатову и его соотечественникам. Они почувствовали бы себя одураченными, а их шумиха вокруг единственного имеющегося у них военного преступника потеряла бы всякую ценность. Но они ничего не могли бы поделать. Меня нельзя было бы ни устрашить какими-либо карами, ни улестить мягкостью и снисходительностью. Им не хватало заложников из моей семьи, с помощью которых они могли бы помыкать мною, затрагивая мои чувства, им было известно, что все мои близкие погибли во время массированной бомбардировки Токио. И тут… И тут судьба подарила им тебя.
– Меня, сэр?
– Горбатов достаточно умен, чтобы понять, что ты, в твоем столь непрочном и уязвимом положении, не стал бы подставлять себя под удар и ходить по инстанциям, беспокоя оккупационные власти и испрашивая дозволения на свидание, если бы ты не уважал и не любил меня. И он предположил – я бы сказал, вполне логично, – что и я питаю к тебе подобные чувства. Таким образом, теперь у него есть заложник, с помощью которого он может оказывать на меня давление, требуя выполнения любых своих условий. Он позволил тебе прийти сюда, чтобы показать мне, что ты у него в руках, И ты действительно у него в руках, Никко. Ты невероятно уязвим. У тебя нет гражданства, нет консульства, которое защитило бы тебя, нет друзей, которые позаботились бы о тебе, ты живешь по поддельным документам. Он рассказал мне обо всем этом. Боюсь, он уже “заключил журавлей в гнезда”, сынок.
Потрясение от слов Кисикавы-сан росло в Николае, охватывая его все сильнее. Оказывается, все усилия, которые он потратил, пытаясь добиться встречи с генералом, вся эта отчаянная, казавшаяся почти безнадежной, борьба с чиновным равнодушием – все это в конечном итоге привело только к тому, что он сам своими руками помог врагам взломать ту непроницаемую броню молчания, которой окружил себя генерал. Не утешением он явился для Кисикавы-сан, нет, он стал оружием, направленным против него. В душе Николая вскипала целая буря различных чувств: гнев, стыд и нестерпимая обида, жалость к самому себе и скорбь об униженном друге.