Уже скоро пора спать, а я только выскальзываю наконец из лап моей незавидной родни и сломя голову мчусь из дому прочь. Из калитки я выскакиваю с такой скоростью, что едва не налетаю на мать Кита. Она неторопливо идет по нашему Тупику. Мы останавливаемся как вкопанные, изумленные второй неожиданной встречей; оба обескуражены, словно столкнувшиеся нос к носу тигр и охотник на крупного зверя.

– Господи помилуй, Стивен! Куда это ты так спешишь?

– Никуда.

Она, конечно же, сразу догадывается, куда я навострил лыжи.

– Боюсь, Стивен, что Кит уже лег спать. Приходи лучше завтра.

– Ладно, – невоспитанно буркаю я и так же внезапно, как выскочил, скрываюсь за своей калиткой.

Потом, когда сердце в груди перестает бешено колотиться, я начинаю перебирать подробности нашей встречи, и меня поражает даже не столько ее самообладание, сколько кое-что другое: впечатление было такое, что она совершенно отключилась от окружающего мира. Глубоко ушла в собственные мысли. Вот почему ее так ошарашило мое появление. И обратилась она ко мне напрямую, по имени. Прежде, по-моему, этого не случалось ни разу.

О чем же она думала? Я припоминаю выражение ее лица, голос, каким она произнесла «Стивен», и догадываюсь, что думала она о грустном. И тут мне, наверно, впервые приходит в голову, что предательство родины должно причинять немалые нравственные муки и что у Хейуардов в воздухе витает даже больше вопросов без ответов, чем у нас дома.

Уже, если не ошибаюсь, в следующую субботу мы беремся за слежку всерьез. Часами впустую глядим из своего укрытия, словно ведем наблюдение за какой-нибудь мутной равнинной рекой, течение в которой можно заметить только по изредка плывущему мимо мусору или по сонным водоворотам.

Утром главное событие – это появление молочника с тележкой. Сначала раздается неторопливое тарахтенье под неритмичный цокот лошадиных копыт… Затем, когда лошадь ждет, а потом трогается дальше, до нас долетает легкий шорох и позвякиванье сбруи… Наконец, прямо перед наблюдательным постом появляется тележка, за ней шагает молочник, сосредоточенно глядя в знакомую потрепанную книгу заказов; книга раскрыта на нужной странице и для верности стянута знакомой резинкой… Опять пауза; погруженная в унылые размышления лошадь фыркает, время от времени пуская мощную струю мочи, а молочник тем временем обходит с бутылками очередную группу домов.

В бинокль, купленный для наблюдения за птицами, Кит следит, как он идет по дорожке к кухонной двери их дома. А вдруг молочник тоже член шпионской сети? Выведывает в домах секреты, записывает в длинную книгу заказов, а потом сообщает матери Кита, чтобы она передала эти сведения дальше?..

Кит смотрит на подаренные ему в день рождения часы:

– Десять сорок семь, прибыл молочник.

Я исправно заношу эти данные в журнал.

– Десять сорок восемь, молочник уезжает.

Когда тележка с бутылками скрывается из виду, из дома номер тринадцать выходит Норман Стотт, в руках у него совок и погромыхивающее ведро. Хмуро бормоча что-то себе под нос, он быстро минует пост и исчезает из нашего поля зрения. Слышно, как совок скребет по гравию. Мы не глядя понимаем, чем он занят.

Собирает «конские яблоки». К моему смущению, по какой-то странной, одному ему известной причине именно так мой отец называет лошадиный навоз.

Некоторое разнообразие на минуту вносит миссис Макафи из дома номер восемь: держа в руках какой-то предмет, она неторопливо идет по улице к дому номер тринадцать. Это уже интересно. Стотты не принадлежат к людям, с которыми знаются Макафи. Дверь открывает миссис Стотт. Они разговаривают… Миссис Макафи протягивает миссис Стотт то, что она принесла… Кит прижимает к глазам бинокль.

– Садовые ножницы, – шепотом сообщает он.

– В журнал заносить? – шепотом спрашиваю я. Он отрицательно мотает головой.

Трижды в час раздается приглушенный шум идущей из города электрички. Через выемку позади дома Макафи электричка въезжает на насыпь позади Хейуардов, грохочет над тоннелем, в который упирается проулок за домом Шелдонов, и у станции замедляет ход. Трижды в час раздается шум идущего в город поезда; отойдя от станции, он медленно набирает ход, грохочет над тоннелем, с трудом въезжает на высокую насыпь и исчезает в выемке.

Собака Стоттов гонится за котом Хардиментов, потом в нерешительности останавливается перед наблюдательным постом и долго смотрит на нас, озадаченно, но с надеждой виляя хвостом. Это дворняга с белесой шерстью и большим пятном на спине; оно бросается в глаза, как опознавательный знак на крыле самолета. Такое внимание пса к определенному местечку в зарослях наверняка выдаст нас с головой не только всем жителям Тупика, но и любому пролетающему мимо вражескому пилоту.

Наконец барбос теряет к нам интерес. Зевнув, поднимает лапу и, оставив на кустах перед нами свою метку, уходит кататься в дорожной пыли. Даже поскребки конского навоза вызывают у него больше любопытства, чем мы.

Очень может быть, что в домах на нашей стороне улицы сейчас совершаются важные события, но эти дома нам не видны. А на противоположной стороне после взбудоражившего нас обхода молочника больше не происходит ничего – ни у дома Кита, ни у Шелдонов и тети Ди, ни у Стоттов, ни у Макафи…

Правда, мы замечаем кое-что у дома мистера Горта и в «Тревиннике». Мистер Горт выходит из парадной двери, несколько секунд стоит в нерешительности на тротуаре и возвращается в дом. В «Тревиннике», наполовину скрытом за вечнозеленой изгородью, таинственная рука раздвигает на верхнем этаже шторы, но кому принадлежит эта рука, нам не видно. От дома мистера Горта и, само собой, от «Тревинника» всегда веет чем-то зловещим. Впрочем, если приглядеться, во всех этих безмолвных домах есть что-то зловещее. Известно же: чем меньше событий совершается у людей на глазах, тем больше подозрений, что за стенами домов творятся странные дела…

Из-за тучи выходит солнце. И снова скрывается за тучей.

Постепенно странность окружающего рассеивается. Свинцовая скука окутывает улицу. Я отвлекаюсь от наблюдений. Беру бинокль и, перевернув его, с другого конца смотрю на Кита. Тот выхватывает у меня бинокль.

– Наводку собьешь, – шипит он. – Если тебе скучно, ступай, голубчик, домой.

Голос – в точности как у его отца, и выражение лица такое же.

Мне определенно больше не хочется играть в эту игру. Я сижу на корточках под запыленной листвой, под ногами утоптанная земля, спину колют острые веточки, за шиворот падают гусеницы, а я неотрывно слежу за снующими в пыли муравьями, демонстративно не желая таращиться, как дурак, на пустую улицу. Мне определенно надоело верить всему, что говорит Кит. Надоело, что мной все время командуют.

– И потом, – выпаливаю я, – мой папа тоже немецкий шпион.

Кит молча настраивает бинокль.

– Точно, – говорю я. – Он закрывается с какими-то приезжими и секретничает с ними. А говорят они на иностранном языке. На немецком. Я сам слышал.

Губы Кита изгибаются в легкой пренебрежительной усмешке. Но ведь это правда! Мой отец действительно уединяется с таинственными посетителями, и они на самом деле говорят на иностранном языке. Я сам слышал! Не исключено, что как раз на немецком. Почему мой отец не может быть немецким шпионом, а мать Кита – может? Она ведь даже ни с кем не говорит на иностранных языках, только делает дурацкие, ничего не значащие пометки в своем дневнике, и больше ничего!

Да, я уйду домой. Я опускаюсь на землю, чтобы выползти из-под кустов.

– Вон она, – вдруг шепчет Кит.

Я замираю и невольно всматриваюсь в просвет между листьями. Появилась мать Кита; скорее всего, вышла из двери кухни. На руке у нее корзинка для покупок. Тщательно притворив калитку, миссис Хейуард, как всегда, неторопливо идет по улице. Мы оба, словно загипнотизированные, не сводим с нее глаз. Кит даже забывает про бинокль. Она проходит «Тревинник», затем дом мистера Горта и открывает калитку тети Ди. Помахав кому-то за окном гостиной, направляется по дорожке к дому, открывает входную дверь и исчезает за ней.