Я смотрю на нее. Она опять совершенно переменилась. На лице, показавшемся мне сначала ослепительно ярким, расплылись пятна; теперь ясно, почему раньше оно так меня поразило: перед уходом она накрасилась тщательней обычного.

– Извини меня, пожалуйста, Стивен, – говорит она. – Давай сделаем вид, что ничего этого не было, хорошо? Я же знаю, ты отлично умеешь притворяться. А о том деле не беспокойся. Я что-нибудь придумаю. Не надо было вообще тебя просить. Это было совершенно неправильно. Просто я чувствовала себя такой… такой беспомощной…

Прижав платок к губам, она долго смотрит мимо меня задумчивым взглядом, будто вспоминая что-то давно прошедшее.

– Да, так мы раньше и поступали, – точно во сне, произносит она. – Ди уходила, а я приглядывала за Милли.

Теперь, когда почти вся косметика сошла с ее лица, мать Кита стала почти неузнаваемой. Вместе с тем в ее облике проступает что-то странно знакомое, но не теперешнее – как будто я видел ее такой во сне.

– Ах, Стивен! – говорит она. – Жизнь порой бывает страшно жестока! Сначала-то все кажется проще простого. А потом…

Обхватив руками колени – как Барбара, – она опускает на них подбородок.

– Когда вы с Китом затеяли игру в сыщиков, принялись осматривать мои вещи и всюду за мной подглядывать, тебе, наверное, и в голову не приходило, что все закончится вот так, что я буду плакаться тебе в жилетку. Бедняжка Стивен! Но знаешь, шпионить за людьми очень гадко. И все равно, какое страшное наказание!

Она слабо улыбается. А я понял, где уже видел ее такое непривычное лицо. Это оно очень серьезно смотрит в гостиной из серебряной рамки – лицо девчушки, которая, надев длинные перчатки и широкополую шляпу, изображает из себя взрослую даму: покровительственно обнимает рукой младшую сестренку; а та, притворяясь совсем маленькой, доверчиво смотрит на старшую.

Опять мне чудится, что запертый секретный сундучок приоткрывается, являя мне свои тайны. Позади остаются старые тоннели и детские страхи; я вступаю в новый мир куда более темных тоннелей и совсем необъяснимых страхов.

Она трогает пальцами щеки и глаза.

– О господи! У меня даже зеркальца с собой нет. Ужасно выгляжу, да?

По-моему, да. Но я отрицательно мотаю головой.

Она берет корзинку, собираясь уйти. Из-за дома неслышно появляется отец Кита. Опять подходит к калитке и молча смотрит на улицу. Мать Кита выжидает.

– Ничего, – говорит она. – Я что-нибудь придумаю. Ты теперь знаешь, кто этот человек, но ты ведь никому не скажешь, правда, Стивен?

Я отрицательно мотаю головой. И беру у нее из рук корзинку.

Мать Кита изумленно смотрит на меня.

– Неужели?! Ах, Стивен! – восклицает она шепотом.

Наклоняется и целует меня. Я неуклюже уворачиваюсь, и ее губы скользят по моей брови. Я чувствую у себя на лбу ее слезы.

Стоя в ожидании у калитки, отец Кита снова начинает свистеть – рассеянно, нерешительно. Не переставая насвистывать, поворачивает назад к дому. Мать Кита выкарабкивается из-под кустов. Я стараюсь не думать о том, что будет, когда она придет домой.

Она опять останавливается, смотрит на окутанные белым облаком ветви, нависшие над головой, и морщит нос:

– Видишь? Я же тебе говорила, что этот запах заглушит все остальные.

Она права – и правда, заглушил. Я, во всяком случае, оглушен этой вонью.

Но со сладковатым запахом почему-то переплетается – как слова и мелодия песни – томительная сладость звуков:

Л… а… м… о… р… н… а…

Чтобы корзина как можно меньше бросалась в глаза, я заталкиваю ее подальше за спину. Но Барбара все равно не может отвести от нее глаз. Она сидит на земле, скрестив ноги, точно там, где сидела мать Кита, и, склонившись набок, заглядывает мне за спину.

– И что она хочет, чтобы ты с этой штукой сделал?

– Ничего.

– А говорила что?

– Ничего. Не знаю.

– Просто оставила ее и ничего не сказала?

– Не помню.

Барбара улыбается, но уже не той лукавой заговорщической улыбкой, что в прошлый раз. Она опять ухмыляется, ухмыляется насмешливо, во весь рот. Мне надо было сразу уйти, как только мать Кита вылезла отсюда. Я же замешкался, обдумывая все произошедшее, хотел убедиться, что у меня хватит духу снова идти в Закоулки, мимо собак, к кустам бузины и темным, ведущим в подземелье ступеням.

– Она плакала, – тихо произносит Барбара.

В ее словах слышится упрек, почему-то вызывающий в душе острый стыд – и за мать Кита, и за себя, ведь я был свидетелем ее слез.

– Ничего она не плакала, – бурчу я.

– Нет, плакала. Я за вами обоими подглядывала. А ты и не знал!

– Вот еще, конечно, знал.

– Не знал, не знал!

Сердце у меня падает. Мы ведь вроде уже покончили с этими детскими глупостями: «нет, знал – нет, не знал». Отчего же мы опять к ним вернулись? Залитый солнцем мир внезапно и резко темнеет. Отчего?

– Она все время промокала глаза. И косметика на лице расплылась, как у клоуна! – В насмешливой ухмылке Барбары чувствуется злорадство.

– Это от смеха, – беспомощно вру я.

– От смеха? – Барбара улыбается прямо-таки до ушей. – Над чем же это?

– Просто засмеялась.

– Просто засмеялась? Она что, чокнутая, как Эдди Стотт?

Что происходит? Никогда прежде я ничего подобного от Барбары не слышал. Ни разу, с тех пор как настала пора Ламорны.

Барбара по-прежнему смотрит на корзину. В ее душе борются гнусное злорадство и любопытство. Любопытство берет верх.

– Я могу пойти с тобой, – уже более дружелюбно объявляет она. – Помогу нести.

Я и рад бы согласиться на ее предложение, но навряд ли имею право. И с жалким видом лишь молча мотаю головой: нет.

Барбара обиженно отворачивается:

– Ну и пожалуйста, тащи сам. Какое мое дело?

Я сижу, уставившись в землю. До прихода Барбары я совсем было собрался с духом. Почти приготовился лицом к лицу встретиться в Закоулках с собачьей стаей, даже приблизиться к немцу.

– Давай, топай! – поддразнивает Барбара.

Такое ощущение, будто с каждым ее словом меня покидают остатки мужества.

– Да не бойся, не пойду я за тобой! Какая мне разница, куда ты потащишь эту дурацкую корзину?

Положение безвыходное. Теперь будем здесь сидеть до скончания веков.

– А что в ней все-таки? – уже менее пренебрежительным тоном спрашивает в конце концов любопытная Барбара.

– Так, кое-что, – говорю я, пожимая плечами.

– А что – «кое-что»?

– Не знаю. Вещи.

– Секретные? Как в вашей коробке? Старые ржавые разделочные ножи?

Мне до того тошно, что, если б даже я нашел, что сказать, все равно бы смолчал.

Вдруг Барбара принимается хихикать.

– А может, ты ей приглянулся? – негромко спрашивает она. – Вот было бы смеху, если бы мамочка твоего лучшего друга стала твоей подружкой!

И тут в ее насмешливой ухмылке мне чудится едва уловимый проблеск печали, похожий на выражение мольбы в глазах матери Кита, когда она читала мне лекцию о необходимости бережно относиться к маленьким людским тайнам. И вся накопившаяся в душе боль разом прорывается наружу.

– А я-то думал, – в голос кричу я, – что мы станем…

И замолкаю. Так чем же, я думал, мы станем? Я хотел сказать «друзьями». Разве не об этом она прежде сама говорила – что я мог бы тоже стать ее лучшим другом, после какой-то девчонки из школы? И не она ли сама сказала, что с той одноклассницей уже больше не водится? Но слово «друзьями» я произнести не решаюсь, потому что Барбара опять завела речь про всяких «дружков» и «подружек», а я-то ведь имел в виду совсем не эти жуткие глупости.

Другое слово, однако, на ум не приходит, и я, презирая себя, заканчиваю:

– …друзьями. Я думал, мы станем друзьями.

И вдруг весь этот начавшийся в мгновенье ока тарарам так же быстро стихает. Широкая насмешливая ухмылка сползает с лица Барбары, она уже ласково улыбается. Ей очень хочется дружить со мной – ничуть не меньше, чем мне с ней.