А я не покорюсь.

Ничего подобного по смелости и отчаянности я еще в жизни не совершал. От ужаса и ликования у меня руки-ноги затряслись.

А молчание все длится. Я отрываю взгляд от пола и смотрю ему в лицо. Он поднимает глаза от работы и смотрит на меня. Мгновение мы пристально глядим друг на друга.

От улыбки нет и следа. Правда, он вроде бы и не сердится. Скорее, совершенно сбит с толку. Не знает, как ему действовать.

И вид у него – несчастнее некуда.

Мы оба быстро отводим глаза.

– Пожалуйста! – непривычно тихим голосом молит он.

И я сдаюсь. Против этого страшного, отчаянно бесстыдного слова мне не устоять. Я ставлю корзину возле тисков.

И понимаю, что совершил самый малодушный, самый трусливый в жизни поступок. В течение одной-единственной минуты я скатился с героических высот на самое дно. И вдруг слышу за спиной неторопливые спокойные шаги и голос матери Кита:

– Тед, милый, Кит до сих пор не сделал задания по математике, а ведь он, бедняжка, сидит уже полтора часа…

Шаги замирают.

– Здравствуй, Стивен, – удивленно говорит она.

Я не могу посмотреть ей в лицо. Наступает молчание, по моим ощущениям – бесконечное; я и не глядя знаю, что она сейчас делает. Не сводит глаз со стоящей на верстаке корзины. Проходит еще вечность; теперь, я чувствую, она посматривает на меня, на отца Кита, опять на корзину…

И на кое-как наброшенное мятое полотенце, которое уже не закрывает содержимого корзины. На яйцо, которое Барбара впопыхах разбила. На вскрытый конверт.

– А, вот спасибо, – невозмутимо произносит она, и становится ясно, что прошел всего миг, не более. – Не те ли это продукты, которые вы с Китом брали на свою военную базу?

Она подходит к верстаку и уже готовится протянуть руку. Отец Кита молча отодвигает корзину подальше и с прежней усмешкой склоняется к тискам.

Снова проходит вечность; мать Кита опять поворачивается ко мне и спокойно говорит:

– Ступай-ка, найди Кита, подбодри его немножко. – И, обернувшись к отцу Кита, добавляет: – Помоему, на сегодня математики уже хватит, верно?

Что происходит дальше, я уже не слышу, потому что опрометью выскакиваю во двор. Там, напротив гаражной двери, сидит на кухонной приступочке Кит и ждет, держа в руке тетрадку. Он смотрит на меня без всякого удивления – то ли измученный битвой с математикой, то ли запуганный домашними баталиями. Я даже не пытаюсь его подбодрить, как советовала его мать. Не могу выдавить из себя ни слова, потому что сгораю со стыда.

Я бегу обратно на улицу. Меня там поджидает Барбара Беррилл, испуганная и подавленная.

– А корзина?.. – шепчет она, глядя на мои пустые руки. – Он ее все-таки отнял. Что он сделал? Бил тебя палкой?..

Но слова ее до меня почти не долетают, потому что я уже далеко.

Я бегу домой к маме. Жизнь кончена.

– Я ничего не смогу сделать, если ты не расскажешь мне, что стряслось, – в десятый раз говорит мама.

– Ничего, – тоже в десятый раз с отчаянием повторяю я.

– Но ты ведь плакал, я же вижу. Только посмотри, на кого ты похож!

– Не плакал я!

– В школе что-нибудь? Может, из-за экзаменов волнуешься? Другие мальчики тебя опять дразнят? Обзывают?

– Нет.

– С Китом поссорился?

– Нет!

Даже мой отец замечает, что в доме что-то неладно. После обеда он усаживает меня в кресло, сам садится напротив и с грустным сочувствием говорит:

– Если б я только мог, я взял бы у тебя все твои напасти в обмен на мои собственные. Знаю, знаю, таких бед, что свалились на твою голову, свет еще не видывал. Мои-то покажутся тебе совсем не страшными. Известно: чужую беду рукой разведу.

Как, у папы тоже неприятности?! Если бы в ту минуту я был способен улыбаться, то улыбнулся бы непременно. Какие у него могут быть неприятности? Он родине не изменял. Не проваливал порученного ему задания, не выдавал доверенной ему тайны и не бросал больного голодающего человека умирать. Его не изводила лезущая в нос сладковатая вонь, не преследовала навязчиво звенящая в ушах нежная музыка Ламорны, а теперь и та, и другая утрачены навеки.

– Но есть ведь еще одно присловье: утро вечера мудренее, – продолжает отец. – Проснешься завтра, и сегодняшние беды станут уже вчерашними, вовсе не такими уж неодолимыми.

Очень может быть, только дожить до этого завтра не так-то легко. Как проснуться утром человеку, который всю ночь не спал? Джефф давно спрятал под кроватью стопку старых журналов с фотографиями голых теток и погасил фонарик, а у меня сна ни в одном глазу. Слышо, как позади стоящих на другой стороне домов идут последние электрички – одни бойко тарахтят под уклон, другие, следующие в противоположном направлении, натужно взбираются на насыпь; в долгие интервалы между ними я лежу, дожидаясь очередного состава. Наконец встаю и, приподняв светомаскировочную штору, высовываю голову. В прогале между домами Шелдонов и Стоттов на еще светлом закатном небе висит тонкий лунный серпик, похожий на натянутую улыбку, словно оставшуюся от прошедшего тем путем отца Кита. Но сейчас серпик смотрит в другую сторону – я же помню, куда он смотрел, когда я последний раз глядел на луну. То есть он занял позицию, прямо противоположную прежней – в точности как я. Теперь его рожки указывают не на юг, а на север, и бледный круг полной луны, лежащий между ними, вотвот угаснет.

К завтрашней ночи он исчезнет совсем.

Однако теперь в кромешной тьме уже ничего не произойдет. А вдруг? Я ложусь в постель и наблюдаю, как тускнеет слабый сумеречный ободок вокруг шторы. Глубокой ночью, когда электрички уже не ходят, мимо медленно пыхтит паровоз и долгодолго громыхают груженые платформы, а паровоз уже едет, пофыркивая, в снах совсем других людей.

Никакого облегчения в своем бедственном положении я не замечаю, оно становится только хуже. В голове полная каша. Перед глазами неотвязное видение: некто темный, едва различимый, падает с темного неба в безлунную ночь и одновременно лежит на чужой голой земле, умирая от голода и холода. А вокруг, словно в насмешку над его одиночеством, плывет сладковато-затхлый запах какого-то неясного счастья и доносятся заунывные звуки старой печальной песни под названием «Ламорна».

Должно быть, я все же уснул, потому что вдруг просыпаюсь, терзаемый новой мукой: он умирал там, в сыром угрюмом подземелье; ухаживая за ним, мать Кита обвивала своими светящимися во мраке руками угасающий призрак, а мы с Китом в это самое время барабанили по рифленому железу у него над головой.

Я встаю и на цыпочках пробираюсь через лестничную площадку в спальню к родителям, как раньше, когда мне, еще совсем маленькому, снился кошмар. В спертом воздухе слышится их с детства знакомое сопение, тяжелое и неровное.

– Мне плохой сон приснился, – жалобно шепчу я.

Они не слышат и продолжают самозабвенно сопеть. Я сажусь в изножье кровати и осторожно ползу вперед, забираясь под одеяло и простыни, пока наконец не устраиваюсь в узком ущелье между их спинами. Я снова стал маленьким.

Но теперь старое надежное прибежище не кажется таким уютным, как раньше. Возвышающиеся с боков стены из плоти теснят и грозят вот-вот сомкнуться. Родительская увлеченность процессом сна лишь подчеркивает мое отчаянное одиночество в этом мире. Я лежу, сна и впрямь ни в одном глазу, а может, я уже до того запутался, что не могу отличить сон от яви. Сейчас умирающий – не он, а я. Все мое существо как громом поражает мысль, что однажды я буду лежать под землей в гробу. Мое тело, которое в эту минуту мучительно корчится в темноте, превратится в комок безжизненной материи, стиснутый с боков деревянными стенками, а сверху на грудь и лицо будет давить крышка гроба. Впервые до меня доходит, что рано или поздно настанет день, когда я умру и уже навсегда останусь мертвым. Меня охватывает слепой ужас. Я кричу пронзительно, до визга, но звука нет, потому что я мертв и лежу глубоко под землей. Мертв навсегда.