Мать Кита бредет обратно.

С другой стороны Тупика приближается миссис Макафи. Она улыбается матери Кита:

– Ваши розы «Ина Харкнесс» – украшение нашего Тупика!

Мать Кита улыбается в ответ:

– Это все Тед – он и правда работает в саду не покладая рук.

Как всегда, спокойно и неторопливо она идет по дорожке. И, как всегда, тщательно одета; вокруг горла, по самый подбородок, обмотан шелковый платок, только на этот раз не синий, а красный.

Входная дверь закрывается. Я трогаю лежащий в кармане кусок шелка, но, похоже, теперь передать ей ничего не удастся. Все опять переменилось, и навсегда.

А насчет Кита я ошибся. Когда после ужина я заползаю в укрытие, он уже там меня поджидает.

Погруженный в свои мысли, Кит сидит, скрестив ноги, на земле, в середине чисто выметенной площадки. Хотя его здесь не было по меньшей мере недели две, он удостаивает меня лишь беглым взглядом – будто с нашей последней встречи прошло каких-нибудь два часа. И никак не объясняет, почему он столько времени не казал глаз и почему появился опять. С каменным лицом он сосредоточенно глядит на предмет, который вертит в руках.

Это штык.

Сундучок распахнут. Рядом на земле – тряпица, которой он был прикрыт, баночка с цветами черной бузины и плитка с надписью «БАЗА. ВХОД ВОСПРЕЩЕН».

Все ясно. На самом деле я с самого начала знал, что рано или поздно Кит придет. Я чувствую, как вспыхивает от стыда мое лицо, затем возникает другое, куда более неприятное ощущение в руках, в горле и где-то в животе. Страх.

Я тут же понимаю, что у меня есть один-единственный способ избежать предстоящего наказания. Можно же показать Киту шарф, лежащий в кармане моих коротких штанишек. За этим-то я и вернулся – хотел запереть шарф в сундучке.

Я расстелю его на земле перед Китом и скажу, что решил поставленную им задачу. Раскрыл тайну, которую мы начали расследовать вместе. Возьму и скажу: «Это секретное донесение для твоей матери. От старого бродяги в „Сараях“. Он немец. И болеет. Твоя мать взяла его себе в дружки».

Однако ничего этого я не делаю. Не показываю ему шарфа, потому что показывать его нельзя. И слов этих не говорю, потому что их не вымолвить.

Оторвав глаза от штыка, Кит впервые смотрит мне в лицо. Взгляд у него холодный.

– Ты показал ей наши секреты, – тихо говорит он.

– Не показывал! – вскрикиваю я.

И с опозданием сознаю, что он даже не назвал, кому ей, а мне не следовало подавать виду, что я знаю, о ком речь.

Он бросает взгляд на плитку, на тряпицу с баночкой, снятые с сундучка.

– Да, но я не показывал ей, что лежит внутри! – снова кричу я.

Правда ведь, не показывал. Она сама посмотрела! И потом, он никак не докажет, что сундучок хоть раз открывали.

Кит чуть усмехается отцовской усмешкой.

– Не показывал! – Я уже чуть не плачу от собственной искренности. – Честное-пречестное слово!

Кит кивает головой, медленно и размеренно, будто отсчитывает секунды, дожидаясь моего признания.

– А ты ведь, голубчик, клятву давал.

– Знаю, вот и не показывал!

Он вдруг поднимает штык и подносит к моему лицу. Уже не улыбаясь и не кивая головой, смотрит мне прямо в глаза:

– Поклянись еще раз.

Я опять, как тогда, кладу руку на плоскость штыка. И опять, как тогда, ощущаю кожей грозную, электризующую остроту лезвий.

– Клянусь!

– Что я не нарушал данной мною торжественной клятвы никогда и никому не раскрывать наших секретов.

Опустив глаза, я повторяю. Но я и в самом деле не нарушал! Не раскрывал наших секретов!

– И да поможет мне Бог, – повторяю я за Китом, по-прежнему не глядя на него. – Или пусть мне перережут горло и я умру.

Наконец усилием воли поднимаю глаза и вижу, что Кит вытащил что-то из сундучка и протягивает мне. Это сплющенная пачка от сигарет «Плейерс».

Он все так же пристально смотрит на меня. Я сгораю от стыда.

– Это не… Я не… – беспомощно бормочу я. – Она, наверное, сама нашла ключ.

Вдруг лицо Кита оказывается у меня перед глазами; он опять усмехается, и я ощущаю прижатый к шее кончик штыка.

– Ты же клятву давал, – шепчет Кит. – Дважды клялся.

Говорить я не в состоянии. Дыхание перехватило то ли от ужаса, то ли от давления клинка на горло. Я пытаюсь чуточку отодвинуть голову. Но штык движется следом и давит еще сильнее.

– Ты же сказал: «Да поможет мне Бог», – шепчет Кит. – Сказал: «Пусть мне перережут горло, и я умру».

Я не могу вымолвить ни слова. Не могу шевельнуться. Я окаменел от страха, а лезвие давит все сильнее. На самом деле Кит мне горло, конечно, не перережет. Но пытка будет продолжаться, покуда он не рассечет кожу и не впустит обсыпавших лезвие микробов в мою кровь. Я не в силах отвести глаз от усмешки, что змеится в шести дюймах от моего лица. Она все ближе, ближе – так надвигалось лицо Барбары Беррилл, когда она меня целовала. Глаза Кита смотрят в мои зрачки. Глаза совершенно незнакомого человека.

А лезвие давит еще сильнее. И внезапно я начинаю сомневаться, что Кит рано или поздно остановится.

– И после этого ты все ей показал, – шепчет он.

От боли и унижения глаза мои наполняются слезами; я чувствую, что из-под острия штыка пробивается другой маленький родничок влаги: это брызнула, смешиваясь с микробами, кровь. И мне начинает казаться, что все правда, что я действительно показал ей наши секреты, хотя тут же возникает сомнение: а впрямь ли Кит имеет в виду Барбару Беррилл? Может, он подразумевает свою мать? Меня посещает дикая мысль, что каким-то необъяснимым образом мы говорим про них обеих и что наказывает он меня совсем даже не за мое преступление, а за то, которое сейчас совершается у него дома. И даже когда мой ужас достигает предела, я все же догадываюсь, у кого он научился так пытать именно этим орудием и отчего в разгар лета у его матери появилась привычка кутать шею платком по самый подбородок.

Медленно, очень медленно давление на мое горло нарастает. А мне всего лишь нужно достать из кармана шарф и отдать мучителю, как в свое время я отдал корзину его отцу…

Но этого я сделать не могу. Не могу позволить, чтобы Кит увидел те не предназначенные для чужих глаз слова на шелке, которые послал матери Кита обитающий в «Сараях» пока еще живой призрак. Chemnitz…Leipzig… Zwickau… Разве можно их показывать?! Нельзя, причем не только ради нее, но ради самого Кита. Не могу я ему раскрыть, что такое на самом деле шпионаж; это страх, слезы, это тихий шелковистый шепот.

Chemnitz…Leipzig… Zwickau… Стоит только выговорить эти слова, и следом может выскочить имя, которое навлечет на Кита вечный позор, имя, которое я даже мысленно ни разу не посмел произнести.

Но Кит уже не усмехается. Лицо у него напряженно-внимательное. В уголке рта виднеется кончик языка – с таким сосредоточенным видом Кит обычно прилаживает к конструируемой модели особо заковыристую деталь. Жидкость уже стекает с горла мне за пазуху. Я вдруг слышу жалобное подвывание; скорее всего, это хнычу я сам.

Так мы и сидим, скрючившись, друг против друга, скованные логикой пытки. И останемся здесь навсегда. Я рад бы шевельнуть рукой и отдать Киту шарф. Но рука не слушается. В тот раз я уступил его отцу. Больше я уступать не стану.

И вдруг – все, конец. Давление на глотку ослабевает, затем прекращается. Я и не сознавал, что сижу с закрытыми глазами, но тут открываю их – посмотреть, что происходит. Усевшись на корточки, Кит разглядывает окровавленный штык. Потом тщательно вытирает его о землю.

– Поступай, как хочешь, голубчик, – холодно говорит он. – Хочешь – играй со своей подружкой в папы-мамы. Мне наплевать. И чего ты ревешь? – Он с презрением смотрит на меня. – Больно ж не было. Если ты вправду думаешь, что тебе было больно, значит, ты просто понятия о боли не имеешь.

Я вообще-то не плачу. В глазах у меня стоят слезы, дышу я пока еще судорожно, прерывисто, но плакать не плачу.