Мгновение она равнодушно смотрит на меня и продолжает прополку. Это не Барбара. Конечно, не она. Нет-нет.

Во всяком случае, занимает меня на самом деле не Барбара; если на то пошло, даже не Кит и не прочие жители Тупика. Меня по-прежнему занимает тот шарф. Покоя не дает. До смерти хочется достоверно выяснить, куда он девался, а остальное уж – Бог с ним.

Едва ли от шарфа можно ждать особых сюрпризов, даже если он каким-то образом попадет мне в руки и я наконец его разверну. Мне и без того ясно, что напечатано на шелке: карта Германии и Западной Европы до самого побережья Ла-Манша; навряд ли что-либо в этом схематическом изображении вызвало бы у какого-нибудь немца интерес как – объект шпионажа или бомбардировок; уж не говоря о том, чтобы спрыгнуть туда с парашютом. Такая карта непременно лежала в кармане летной куртки у каждого члена британского авиаэкипажа – на случай вынужденного бегства: она давала слабую надежду, что, если собьют, с ее помощью можно будет вернуться домой.

Неужели я в то время так и не понял, что ютившийся в «Сараях» сломленный человек – дядя Питер? Конечно, понял. Понял, как только он назвал меня по имени. Нет, раньше. Как только услышал за спиной его дыхание. Или даже еще гораздо раньше. Возможно, уже с самого начала знал. Так же как сам он всегда знал, что одна она…Всегда одну ее… С самого начала… Когда же случилось это «самое начало» для него и для нее? Возможно, в тот день, когда он и симпатичная веселая девушка, с которой он только что познакомился в местном теннисном клубе, обнаружили, что им предстоит играть смешанный парный матч против ее сдержанной, уравновешенной старшей сестры и пожилого нелюдимого мужа сестры. Всегда одну ее… Даже потом, стоя перед церковной дверью в форме летчика Королевских ВВС и держа под руку другую, не ту из сестер.

А может быть, он ничего не понял, как и я ничего о нем не понял. Ведь и услышав его речь, я продолжал считать его немцем. Цеплялся за мысль, что он немец. Его немецкость висела в воздухе, вездесущая и преобразующая все вокруг, как запах черной бузины и звуки Ламорны. Но что бы и когда бы я в глубине души ни понял, я в то же время знал, что это не должно быть известно никому и никогда.

Опять, как по приезде, я смотрю на небеса – единственное, что не изменилось на нашей улице. И думаю о непреодолимом ужасе, охватившем его там, в темной пустоте, на высоте десяти тысяч футов от земли и на расстоянии пятисот миль отсюда. А еще думаю об ужасе, охватившем, наверное, мою тетку и ее детей, когда удушающий дым от горящего дома заполнил темный подвал в десяти тысячах футов под ним или кем-то из его товарищей.

Думаю про преследовавший его потом позор, от которого он сбежал в то мрачное подземелье. Моя тетка с детьми были, по крайней мере, избавлены от позора.

Что же мы творили друг с другом в те несколько безумных лет! Что же мы с собой творили!

Теперь все загадки решены – настолько, насколько вообще возможно их решить. Осталась лишь привычная тупая ломота в костях, как старая рана, что ноет при перемене погоды. Heimweh или Fernweh? Стремление быть там или здесь, хотя я уже и так здесь? Или в обоих местах одновременно? Или ни там и ни сям, а в стране прошлого, куда не попасть ни оттуда, ни отсюда?

Пора уходить. Итак, опять – всем спасибо. Большое спасибо за компанию.

И когда я в конце улицы сворачиваю за угол, ветерок доносит чуть слышный знакомый запах. Сладковатый, резкий и глубоко волнующий.

Подумать только, даже здесь. Даже теперь.