Дядя Михаил Андреевич делал вещи. Из земли, из воды и солнечных лучей. Несколько раз я ходил с дядей на его работу, в совхоз. Маленькие деревья были уже увешаны лимонами величиной с фасоль. Они созреют только в ноябре, когда в Севастополе подуют холодные ветры с дождями и туманами.
Вставали мы на рассвете, обедали в полдень, Ложились спать вскоре после того, как наступала короткая влажная темнота. Я спал в саду, в шалаше, окруженном тихими шумами и отчетливыми запахами ночи, как корабль всплесками и солью моря.
Поначалу ничего нельзя было разобрать, но, когда гасли окна, сразу включались звезды и ровный гул ночи расслаивался: трещали цикады, отправляясь на ночную работу, шелестели травами жуки, птицы говорили между собой на разных языках, за горой не то смеялся, не то плакал шакал, и с тихим свистом резала воздух летучая мышь.
Я просыпался с птицами, но через открытые окна видел, что мать уже в движении. Она появлялась то в одном, то во втором окне, что-то несла, варила, стирала. Заметив меня, останавливалась на мгновение, а потом снова бралась за свое хозяйство. А я до завтрака, пока не жарко, успевал сбегать к морю. Оно было довольно далеко. По пути назад я покупал молоко, а иногда и десяток серебряных, с чернью рыбок, которых на Черноморье зовут чирус. В этот ранний час, когда солнце только вылезает из-за горы Баграта, на пляже бывало пусто. В море тоже никого, кроме нескольких рыбачьих лодок и бакланов. И мне казалось тогда, что это совсем не то море, бурлящее под винтами, разрезаемое форштевнем, дружественное, но строгое, с которым я связан взаимным долгом. То флотское — севастопольское море несет наши корабли, а мы несем на нем службу. Иначе и быть не может. Но с безмятежностью этих голубых и розовых вод просто не вяжется представление о службе.
Вскоре я убедился в ложности такого ощущения. Да, это то самое море, бесчисленные портреты которого на плотных бледных листах, разграфленных координатной сетью, хранятся в стеллажах штурманской рубки.
Прошла ровно неделя моего пребывания в Сухуми. По дороге к морю я увидел с гребня откоса эскадру, идущую тремя кильватерными колоннами на норд-вест. Я узнал силуэты линкора, двух крейсеров и нескольких эсминцев. Лидеры шли мористее, и опознать их наверняка было трудно, но я почти не сомневался, что это мой «Ростов» и однотипный «Киев».
На головном крейсере положили руля влево. Последовательно сделали поворот остальные, и скоро эскадра скрылась за горизонтом «курортного» моря, которое сразу стало обычным флотским, разграфленным незримой координатной сеткой.
Вернувшись домой, я рассказал о встрече с флотом.
— Соскучился? Еще неделька — и будешь там, — обмакивая вареник в сметану, сказал Михаил Андреевич. — Пожалуй, успеешь еще помочь мне подстричь кустарник. А вареники, Машенька, хоть на выставку в Париж! Налегай, Алешка. У вас на кораблях таких не дают.
— У нас — макароны по-флотски, — ответил я с полным ртом.
Мать не ела. Она пристально смотрела на меня и только, встретившись со мной взглядом, взялась за вилку. Я понял, она думала: «Как это мало — неделя!» А если бы месяц? Тоже миг. Все равно надо расставаться. А когда увидимся?
В воскресенье я взялся за подрезку живой изгороди вокруг дядиного участка. Самшит, или, как его называют ботаники, буксус, — дерево очень твердое. Натянув шнурок вдоль линии густого кустарника, я орудовал большими ножницами. С хрустом падали веточки. Это напоминало работу парикмахера.
Продвигаясь вдоль изгороди, я дошел к полудню до окна дома и увидел, как мать наглаживает мою белую форменку.
«Пожалуй, все-таки надену гражданскую безрукавку, когда поедем смотреть обезьяний питомник», — решил я. Эту безрукавку-тенниску я носил еще в школе. Мать привезла ее в Сухуми. «А вдруг будет тесна? Все-таки стал пошире!»
Я подумал о том, что Анни никогда не видела меня в форме. Даже фотографию я ей не послал. А какая разница? Исчезли из моей жизни внимательный, добрый взгляд, и легкая плавность движений, и голос, который буду помнить всегда.
Я быстрее защелкал ножницами, отгоняя ненужные мысли. Стало очень жарко. Наверно, уже полдень. Вот дойду до угла изгороди и сделаю перерыв.
Из дома вышла мать. Несмотря на жару, она была очень бледной. Подойдя, взяла меня за руку, как маленького:
— Кончай, Алешенька...
И вдруг, второй раз в жизни, я увидел, что она плачет. Снова, как тогда в Бресте, мое лицо стало мокрым от ее слез.
Я выронил ножницы:
— Что? Отец?!
Она вытерла глаза передником:
— Нет, нет...
— Так что же?
— Сегодня... на рассвете немцы бомбили Севастополь.
А потом была дорога в аэропорт. В тот же день. Я не мог ни минуты оставаться здесь, среди лавров и виноградников, и мать не задерживала меня, потому что, пока есть на свете войны, нужны солдаты.
Глава четвертая
ЧЕРНОМОРЦЫ В БОЮ
Всегда, во все времена Севастополь был военным городом. После бомбежки, в ночь с двадцать первого на двадцать второе июня, внешне он почти не изменился. Но внезапно он потерял самую характерную свою черту — улыбку.
Это было первое впечатление. Словно за одну ночь уехали все севастопольцы, а их место заняли другие — молчаливые люди с нахмуренными бровями и сжатыми губами. Летняя форма «раз» исчезла вопреки календарю, и флот стал из белого черным. На мне одном — белая, мирная форма.
У Приморского бульвара меня остановил морской патруль:
— Почему не по форме «три»? Документы!
Долговязый старшина первой статьи показался знакомым. Черт возьми! Ведь это Задорожный, которого я когда-то отпустил по дороге в комендатуру.
Он тоже узнал меня. Я показал отпускной билет.
— Ясненько... Из отпуска. Похерил Гитлер твой отпуск.
Мы постояли немного, как старые знакомые, глядя на рейд. Северная бухта была непривычно пустынной. Ни одного крейсера! Никакого движения. Только небольшой работяга-буксир медленно волочил за собой поперек рейда плавучий кран.
— Корабли развели по бухтам, — объяснил старшина, — рассовали кого в Казачью, кого в Камышовую. — Он взглянул на мою бескозырку. — С «Ростова»? Этот здесь, у Госпитальной, на бочках. Ну, будь! Как говорится, гора с горой...
Столб воды и дыма взметнулся над бухтой, подушка плотного воздуха ударила в лицо, и грохотом заложило уши. Я едва устоял, привалившись к ограде.
Вода, поднятая взрывом, обрушилась в бухту. Дым расплывался. Буксир исчез. На поверхности торчала только стрела крана. Все это произошло почти мгновенно. Сквозь глухоту, усиливаясь, пробивался вой сирены.
— Что это?
Старшина закричал мне в ухо:
— Подорвался на парашютной мине! Немцы ночью набросали.
Постепенно затих звон в голове и вернулись звуки. Подобрав бескозырку, я побежал на Минную и через полчаса поднялся на борт «Ростова».
— Товарищ старший лейтенант, краснофлотец Дорохов прибыл из отпуска!
— Вижу. — Шелагуров, против обыкновения, был неприветлив. Он даже не поинтересовался, как мне удалось добраться из Сухуми в Севастополь в тот самый день, когда началась война. Только сказал: — Молодец!
На корабле, так же как в городе, все и изменилось, и осталось прежним. Люди еще не вошли в войну, не приняли внутренне ее неотвратимости, не надели на свои души защитную броню, которую носить им до самой победы или до своей смерти. Лишь один Арсеньев был уже целиком в войне. В первый ее момент он потерял всё. Прошлой ночью бомба снесла домик на улице Щербака. Жена и маленькая дочка Арсеньева погибли. Я увидел его на главном командном пункте корабля.
Шелагуров послал меня туда отнести карту. Капитан— лейтенант отчитывал за что-то командира БЧ-5. Голос его звучал безжалостно, резко. В глазах была холодная пустота. Он смотрел сквозь людей. Не обращая внимания на меня и сигнальщика Косотруба, Арсеньев сказал главмеху: