Мать признала свою ошибку, попросила извинить её и больше никогда не вмешивалась. Но тем самым я навесила на себя цепи рабства.

Не было дня, чтобы мне не помешали делать уроки. Начиналось, как правило, с хлеба. Сижу я за столом, занимаюсь.

— Прогуляй собаку, — говорит мать. — И заодно посмотри, привезли ли свежий хлеб.

— Не привезли, — отвечала я, ибо всем прекрасно было известно, в котором часу его завозят после обеда. Но с собакой выходила.

Булочная находилась в нашем же доме, только с другой его стороны. Свежий хлеб завозили между тремя и четырьмя, об этом знали окрестные жители и быстро его раскупали, так что не рекомендовалось зевать. Но ведь сейчас было всего два часа, о каком хлебе может идти речь?

Возвращаюсь, опять сажусь за уроки. Через полчаса мать говорит:

— Иди за хлебом, наверняка уже привезли.

— Нет, ещё не привезли! — отвечала я, но приходилось вставать и идти в булочную, чтобы убедиться — действительно, ещё не привезли хлеб.

Возвращаюсь, сажусь за прерванные уроки. Мать говорит:

— Я забыла купить сметану. Сходи купи и заодно погляди, не привезли ли хлеб.

Иду, покупаю сметану, возвращаюсь, сажусь за уроки. Позаниматься смогла минут двадцать, не больше. Мать заглядывает в комнату и говорит:

— Яйца кончились, надо сходить купить. И заодно посмотри, наверное, хлеб уже привезли.

Скрежеща зубами, я отправилась за яйцами.

Потом я, наконец, отправлялась за хлебом и покупала его, а потом вдруг выяснялось, что опять нужна какая-то мелочь — соль, укропчик, стиральный порошок. Нет, в те времена ещё не было стиральных порошков. Ну, значит, что-нибудь в этом роде. Не было случая, чтобы мать велела мне купить сразу все необходимые продукты. Нет, она посылала за каждым отдельно. Когда я, доведённая до белого каления, яростно спрашивала, что ещё надо купить, она каждый раз уверяла, что больше ничего не требуется.

Как-то она велела мне пойти и купить горшок для фикуса. Продавались они в магазине на Раковецкой. Горшок был большой, мать дала на покупку сто пятьдесят злотых. Не помню, почему у меня в тот момент не было собственных денег, поэтому я попросила дать мне больше — а вдруг горшок стоит сто пятьдесят пять злотых.

— Нет, он стоит ровно сто пятьдесят.

— Ну так знай, если окажется, что он стоит дороже, я второй раз туда не пойду!

— Он стоит ровно сто пятьдесят! Отправляйся же! Горшок, чтобы черт его побрал, стоил, конечно же, сто пятьдесят пять злотых. На этот раз у меня не было никаких предчувствий, видимо, проходя мимо, я мельком взглянула на цену и запомнила — сто пятьдесят пять.

Я вернулась домой без покупки.

— Горшок для фикуса стоит сто пятьдесят пять злотых, — информировала я мать с холодной яростью. — И во второй раз за ним не пойду!

— Не пойдёшь? — спросила мамуля, схватила фикус в старом маленьком горшке и вышвырнула его за окно.

Я успела на лету перехватить цветок. Не потому что боялась — вдруг кому на голову свалится, просто жаль было цветочка. Взяла я сто пятьдесят пять злотых и во второй раз отправилась за горшком. Сомневаюсь, что кто-нибудь другой заставил бы меня это сделать.

Тут бы мне уже раз и навсегда хотелось закончить с анализом комплексов, развившихся во мне из-за собственной матери. В возрасте четырнадцати-пятнадцати лет я была девочкой очень впечатлительной, даже экзальтированной. Мать я обожала до безумия, чему совершенно не мешали её выходки и недостатки. Правда, я возмущалась, протестовала, но всегда подчинялась. По воскресеньям, например, к нам приезжала Тереса, мать вместе с ней отправлялась на кладбище, а мне приказывала докончить приготовление обеда. Из-за этого я не могла бывать на дневных концертах в «Роме». Эти концерты начинались в двенадцать дня и были для меня драгоценны, ибо окультуриться я решила непременно, а ходить по пятницам на вечерние концерты не могла. Туда требовался вечерний туалет, которого у меня не было.

И много ещё подобных неприятностей доставляла мне мать, тем не менее я продолжала её обожать и теряла голову из-за тревоги о её здоровье. Если принять во внимание, что сейчас ей восемьдесят четыре года и недавно она запустила в медсестру хрустальным графинчиком с янтарным спиртом, её здоровье не было в столь катастрофическом состоянии, как мне представлялось. Головные боли, которыми она страдала в молодости, прекратились после операции. Правда, и печень, и нервы не были в порядке, и этими своими нервами она держала в напряжении всех окружающих. Её никак нельзя было нервировать, а она совсем распоясалась и даже не пыталась сдерживать своих эмоций. Не знаю, как для остальных родственников, но для меня эта её черта была костью в горле.

А уж когда мать принималась что-то искать, можно было и вовсе с ума сойти. Все уже готовы выйти из дому, но потерялись её перчатки. Или ключи. Или шарфик. И поднимается дым коромыслом. К поискам подключаются все, делается это в спешке, в нервах, в слезах. И даже сейчас, когда в моем присутствии кто-то начинает что-то искать, я стискиваю зубы, мысленно решив ни за что не подключаться к поискам, а через минуту не выдерживаю и, проклиная все на свете, тоже принимаюсь искать, вспоминая сцены своей молодости. Самостоятельно же матери никогда ничего найти не удавалось, она умела только терять.

Что же касается нервов, то тут у матери явно было не все с ними в порядке. Она не могла ждать. Никогда, никого, ни при каких обстоятельствах. Если кто-нибудь из членов семьи запаздывал, мать сама переживала жуткие мучения и всех присутствующих доводила до исступления. Ей сразу же мерещились всякие ужасы, и она немедленно посылала кого-нибудь на поиски опаздывавшего. Чаще всего эта роль отводилась мне, ибо я всегда была под рукой. Проходило десять минут, больше мать не выдерживала и отправляла меня на поиски. Возражать было бесполезно, из двух зол я предпочитала уйти из дому и торчать на улице, а не выслушивать материнские предположения относительно тех ужасов, которые непременно приключились с опоздавшим. С другой стороны, у меня была деятельная натура и торчать в бездействии перед домом было выше моих сил. Я сразу же начинала раскидывать мозгами, где именно могла задержаться опоздавшая особа, и пыталась действительно пойти ей навстречу или поискать в другом месте, то есть поддавалась материнской истерии. С ума можно сойти! Как правило, опоздания происходили по самым естественным причинам. Отец, например, ведь работал, и после работы ему ещё много надо было чего сделать для дома и для семьи, ездил он на городском транспорте, и уже этих трех причин вполне достаточно было для того, чтобы оправдать незначительное опоздание. Моя мать не работала, для семьи ничего не делала за пределами дома, никогда не ездила на городском транспорте в часы пик, и её не удавалось убедить в том, что не опаздывать в таких условиях просто невозможно.

В то же время мать обладала редким обаянием и многими достоинствами. Я изо всех сил хотела сделать её счастливой, но удалось мне это лишь через сорок три года, один-единственный раз в жизни, когда в день её именин я принесла ей паспорт с канадской визой. До того мои попытки организовать выезд матери в Канаду на несколько месяцев кончались неудачей. А все прочие потуги осчастливить мать не приводили к успеху. Во всех моих достижениях она вечно находила недостатки. Разумеется, не все так плохо обстояло с характером матери, просто в памяти глубже отпечатываются тёмные и неприятные стороны, доставившие мне в жизни столько горя.

Мать всегда заявляла, что вышла замуж лишь для того, чтобы сбежать из дому, от своей матери. Она уже не могла больше выносить бабушку. Вот и я стала подумывать, не поступить ли и мне так же, и вскоре мысль о выходе замуж и бегстве из родительского дома стала моей мечтой. В те чрезвычайно сложные времена и при своём несовершеннолетии я не смогла её осуществить.

Самокритично признаю, что кретинкой я была исключительной, истеричность оказалась закодированной в моем характере и усугублялась переходным возрастом. Я восставала против всех и вся, мне не нравился весь свет и я сама себе тоже. И если бы не суровая действительность, заставляющая держать себя в рамках, сдерживать и свою, и материнскую истеричность, не знаю, чем бы все кончилось. И наверное, при всей моей щенячьей глупости проскальзывала во мне искра самосохранения и хватало ума обуздывать идиотские порывы. Но спасало меня, прежде всего, присущее мне всегда чувство юмора, благодарение Господу!