Увенчавшееся успехом кошмарное стремление к самостоятельности расцвело пышным цветом и отравило жизнь моей матери, я же благодаря ему смогла жить как более-менее нормальное существо. И серьёзно считаю, что без этой черты не было бы меня как личности.
Общение с другими детьми мои родные старались всеми силами ограничить, полагая, что, играя с детьми во дворе, я могу научиться у них только плохому. Может, так оно и было, запомнился мне один случай. Думаю, произошёл он только потому, что у меня не было никакого опыта общения с детьми. Как я уже говорила, мне запрещали бегать, дети смеялись надо мной, уговаривали пробежаться: «Дзидзя, побегай, Дзидзя, покажи, что умеешь бегать». А мне и самой хотелось побегать, в конце концов, нормальный ребёнок нуждается в движении. Ну я и побежала. Дом наш стоял на вершине откоса, я и помчалась с него вниз. Не я мчалась, ноги сами меня несли. А поскольку никогда в жизни не бегала, опыта у меня не было никакого, вот туловище и опередило ноги, и я со всего размаху шлёпнулась на землю, причём колено разбила так, что на всю жизнь остался шрам. С рёвом вернулась я домой, а дети испугались и больше не стали вовлекать меня в свои игры.
Чтобы никто не мог шантажировать меня этой ужасной Дзидзей, сама добровольно признаю, что в детстве меня так звали любящие родные. Только когда я подросла и стала отчаянно протестовать против этого ужасного ласкового уменьшительного, родные с трудом отвыкли от него. Моё настоящее имя Ирэна, так назвала меня мать, ибо во время беременности зачитывалась «Панной Иркой» Зажицкой. Кроме того, писательницу она знала лично, и от матери я знаю, что в конце концов панна Ирка вышла замуж за Метека. К счастью, меня при крещении наградили тремя именами — Ирэна, Барбара, Иоанна. Больше всего мне пришлась по вкусу Иоанна, и при первом же удобном случае я целиком переключилась на неё. Произошло это, однако, намного позже.
Тут мне бы хотелось опять ненадолго вернуться к своим болезням, ибо они доставляли немало дополнительных развлечений. Я уже говорила, болела я из-за того, что меня слишком кутали. Из-за вечных болезней приходилось постоянно иметь дело с врачами, и медработникам здорово доставалось при этом. С младенческих лет я поднимала жуткий крик при одном виде человека в белом халате, будь то врач, пекарь или повар. А уж что я вытворяла, когда мне собирались сделать укол — уму непостижимо. Не только орала — отбивалась ногами и руками, извивалась всем телом. И опять же только много позже поняла истинную причину боязни уколов. Дело в том, что до войны существовал идиотский обычай смазывать после укола уколотое место так называемым коллодием. Понятия не имею зачем, но эта гадость стягивала кожу и больно жгла. Сам укол — пустяки, главную боль причинял именно этот коллодий. И когда медицина отказалась от его применения, я перестала бояться уколов и не устраивала истерик.
И ещё в одной области я отличилась с самого раннего детства. Из-за постоянных простудных заболеваний мне не меньше миллиона раз осматривали горло. Как известно, горло человеку врач осматривает с помощью чайной ложечки. Любому человеку, только не мне. Уже с двухлетнего возраста я прекрасно научилась демонстрировать своё горло без всякой ложечки. Вызывали врача к заболевшему ребёнку, и мать объясняла изумлённому эскулапу, что он может осмотреть горло безо всяких дополнительных приборов. Эскулап, разумеется, не верил, а потом, потрясённый, восклицал:
— И в самом деле, до самого желудка просматривается!
Демонстрировать горло столь блистательным образом я научилась потому, что панически боялась ложечки, вернее, не выносила в горле наличия чужеродного тела. А раз при сильной ангине мне попытались смазать горло. Один раз это сделали и больше никогда не пытались, ибо результат оказался катастрофическим, меня чуть не вывернуло наизнанку.
Хуже всего был коклюш. Как-то я подхватила его в Варшаве, на радость бабушке, которая получила прекрасную возможность проявить обо мне должную заботу, уложив в постель и закутав с головой. А я задыхалась и почувствовала, что больше не вынесу, бросилась к окну, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Окно было заперто, я отчаянно дёргала его за ручку, пытаясь открыть. Увидев это, бабушка, конечно же, вспомнила страшную картину: её собственная четырехлетняя дочка сидит на подоконнике этого самого раскрытого окна, свесив ножки наружу. В панике пыталась она оттащить меня от окна, я пыталась вырваться. К счастью, приступ прошёл, все обошлось благополучно.
( Отец поначалу очень мало мною занимался… )
Отец поначалу очень мало мною занимался. К младенцу просто брезговал прикасаться, маленького ребёнка побаивался, а в общем забывал о его существовании. За это мать сердилась на отца, высказывала претензии, мол, не помогает ей воспитывать ребёнка, не заботится о нем. Претензии, по-моему, необоснованные, ведь мать никогда не работала, в доме всегда была прислуга, а заботу обо мне стремилась разделить с ней бабушка, у которой я и так провела полдетства. При чем здесь ещё по уши занятый на работе отец?
Время от времени мать его все-таки заставляла проявлять заботу о ребёнке, и как-то меня под его опекой направили в Варшаву на поезде. Наверное, мать потом не раз проклинала своё решение, потому что кто-то только что вернувшийся из Варшавы зашёл к матери и в разговоре упомянул, что видел её мужа. Поезда — из Варшавы и в Варшаву — стояли на какой-то промежуточной станции, и в окно он видел, как отец мой сидел в купе и читал газету.
— А ребёнок? — в жутком волнении поинтересовалась мать.
Никакого ребёнка знакомый рядом с отцом не видел. И мать, которая всегда была катастрофисткой, немедленно решила, что этот бесчувственный человек забыл о ребёнке и тот, конечно же, выпал из вагона прямо под колёса поезда. А этот изверг спокойненько читает газету!
Что поднялось в доме, трудно описать. Телефона у нас не было, на месте матери я тут же села бы в следующий поезд и бросилась в Варшаву, по дороге на протяжении всей трассы выглядывая в окна по обе стороны поезда, нет ли где скопления народа. Вместо этого мать предпочла волноваться, пока из Варшавы не пришло известие, что я жива и здорова. Отец и в самом деле, как сел в вагон, так тут же забыл о дочери, чему я была очень рада, всю дорогу свободно шаталась по всему поезду, и со мной ничего плохого не произошло. Когда же поезд стал приближаться к Варшаве, я вернулась в купе к папочке, напомнила о себе, и мы вместе с ним добрались до дома бабушки.
Вообще же о взрослых я в то время была невысокого мнения. Многие из них при встрече со мной задавали кретинские вопросы: «Что слышно» и «Почему ты глазки не вымыла?»
На первый вопрос я давала исчерпывающий и правдивый ответ: «Радио». И в самом деле, что ещё было слышно? Что же касается глаз, чёрными они были у меня от природы, и мне никогда в голову не пришла бы идиотская мысль намыливать глаза. Неужели сами не понимают, что глаза не моющиеся? В ответ на этот вопрос я лишь молча пожимала плечами. Ну что с дураками говорить?
Время от времени я, как и всякий нормальный ребёнок, любила поиграть. Когда мне было четыре годика, моей любимой игрой стало производство ёлочных игрушек. Больше всего я любила клеить цепи и делать шарики. Хуже получались объёмные звёздочки. У меня был свой столик, стульчик и шкафчик, покрашенные белой краской. Их сделал для меня дедушка, и за этим столиком я работала. Умела пользоваться не только ножницами, но даже и циркулем и не очень любила, когда мне мешали. Предпочитала работать одна. Закрывалась в спальне, садилась за свой столик и, вся дрожа от счастья, занималась любимой работой. Если не ошибаюсь, приступала к ней ещё летом.
Похоже, я с раннего детства испытывала потребность побыть одной. Когда мать после обеда укладывалась соснуть часок, я не только старалась не шуметь, но и дышать боялась, чтобы, избави Бог, ненароком не разбудить её. Очень хорошо помню, что поступала так вовсе не для того, чтобы дать ей поспать, а просто мне доставляло удовольствие в эти часы чувствовать себя дома одной.