Сартр мимоходом описывает «шум, страсти, восторженность — все грубое бытие Швейцеров, земное и театральное»: «Плотоугодники и пуритане — сочетание добродетелей, куда более распространенное, чем это принято считать, — Швейцеры любили крепкое словцо, которое, принижая плоть, как это приличествует христианскому благочестию, в то же время свидетельствует о широкой терпимости к ее естественным проявлениям...»

Вы, наверное, обратили внимание на концовку сартровской родословной, произнесенную скороговоркой («Альберта Швейцера, жизненный путь которого всем известен»). В самом деле: к моменту написания «Слов» в Европе вышли уже десятки биографий Швейцера.

Биографы зачастую ведут себя как детективы: делают вид, что им известно более того, что они знают на самом деле. Однако в случае со Швейцером большинство биографов жалуется, что истинный Швейцер от них все-таки ускользает, что он не раскрывает себя даже в своих автобиографических книгах. Это правда. Сдержанность Швейцера была врожденной, а позднее и принципиальной. Он не верил в то, что один человек может познать другого, даже если живет с ним бок о бок много лет. «Мы бредем по жизни рядом в полумраке и не можем с ясностью разглядеть черты ближнего...»

Более того, Швейцер считал, что попытки влезть в чужую душу, скрытую от нас потемками нашей слепоты, вообще неправомерны: «Знать друг друга не значит знать друг о друге все; это значит относиться друг к другу с симпатией и доверием, верить друг другу. Человек не должен вторгаться в чужую личность». Швейцер считал, что и открываться другому человек должен только в той степени, в какой это естественно для него. И пусть уж другие судят о нем как хотят.

«Существенно лишь стремление зажечь в себе внутренний свет, — писал Швейцер, — ...когда в людях зажжется этот свет, он будет виден. Только тогда мы узнаем друг друга, идя в темноте, и ни к чему будет шарить рукой по чужому лицу или вторгаться в чужое сердце».

Приведенные выше слова могут без труда объяснить, почему Швейцер отвергал притязания психоаналитиков. Парадокс заключается в том, что именно психоаналитику мы обязаны появлением на свет одной из интереснейших книжек Швейцера — «Воспоминания о детстве и юности».

Это случилось так. Летом 1923 года, незадолго до второй поездки в Африку, Швейцер, путешествуя по Швейцарии, был вынужден в ожидании поезда задержаться в Цюрихе и навестил своего друга — доктора О. Пфистера, известного швейцарского специалиста по психоанализу. Друг, рассказывает Швейцер, «утолил его жажду и дал возможность простереть усталое тело» на кушетке. Тогда-то доктор Пфистер и попросил, чтобы Швейцер рассказал ему несколько эпизодов из своего детства и юности — так, как они будут приходить ему в голову. Пфистер сказал, что ему это нужно для какого-то молодежного журнала.

А вскоре Швейцер получил по почте из Цюриха стенограмму своего двухчасового рассказа. Швейцер попросил не печатать материал без его послесловия, и вот накануне отъезда в Африку, в ненастное воскресенье, когда за окном дождь сменялся мокрым снегом, а снег снова дождем, доктор Швейцер написал эпилог, который мы только что обильно цитировали. Впрочем, ни сдержанное отношение к психоаналитикам, ни честное признание в собственной сдержанности и даже скрытности не меняют того факта, что «Воспоминания о детстве и юности» самая откровенная и раскованная автобиография Швейцера. К ней мы и будем чаще всего обращаться, рассказывая о молодых годах доктора Швейцера из Эльзаса, который более известен миру как Великий Доктор из Габона.

Рассказывая, что он родился в Кайзерсберге 14 января 1875 года, Швейцер с гордостью отмечает при этом, что, во-первых, он родился в городе, где жил знаменитый проповедник средневековья Гайлер фон Кайзерсберг, и что, во-вторых, он родился в год, когда урожай винограда был небывалым и вино было на редкость хорошо. Обе эти подробности казались существенными для Швейцера. Может, именно оттуда шли его проповеднический дух и стремление возделывать виноградники господа бога в прямом и в переносном смысле. И если Швейцер припомнил эту сельскохозяйственную подробность в пятидесятилетнем возрасте, когда у него еще не было обширных больничных плантаций, то уж, наверно, он не раз обращался к этим воспоминаниям детства в свою семидесятую, восьмидесятую, а может, и девяностую годовщину, когда фруктовые плантации стали одним из его главных увлечений в далекой Африке.

Отец Альберта Швейцера Луи Швейцер был бедный и благочестивый пастор. Лихая фраза Сартра насчет отцовской «мечты о реванше» и «сыновней покорности» Луи мало что объясняет: Швейцеры из поколения в поколение были священники, учителя, органисты — многие поколения грамотеев, музыкантов, богословов. Предки по материнской линии тоже внесли свою лепту в продолжение семейной традиции. Мать Альберта Швейцера, урожденная Адель Шиллингер, была дочерью пастора из городка Мюльбаха, лежавшего в долине Мюнстер, чуть повыше Гюнсбаха.

Пастор Шиллингер был лицо весьма известное в Мюнстерской долине, где люди неплохо знают друг друга. В окрестностях ходило много неуклюже-галантных, наивных анекдотов об этом странноватом, всеми уважаемом и довольно властном человеке, и даже полстолетия спустя, как отмечал его внук, эти анекдоты о дедушке еще рассказывали в застолье, а слушатели все еще вежливо смеялись при этом. Среди историй этих был рассказ о большом пожаре, когда протестантский приход оказался в опасности, и католический патер, живший в большой дружбе с протестантским пастором, предложил ему перенести вещи в дом католического прихода. Так очутились бабушкины юбки в спальной безбрачного католического патера.

Этот старомодный анекдот отражал одну немаловажную деталь быта этой мирной долины: католики не испытывали здесь вражды к протестантам, а пастыри жили в таком же мире, как их паства, и отличались при этом терпимостью и широтой взглядов. Что до пастора Шиллингера, то это и вообще был человек эпохи Просвещения, поклонник минувшего века. Прихожане поджидали его у церкви после службы, чтобы услышать восторженный рассказ о новейших достижениях науки или анализ политических новостей за истекшую неделю. Если же на небе появлялось что-либо чрезвычайное, то пастор отдавал небу и вечерние, и сверхурочные часы. На улице перед своим домом он устанавливал телескоп и обслуживал прохожих, движимый неукротимой жаждой просветительства.

Была у пастора и еще одна страсть — органы. Приезжая в новый город, он прежде всего отправлялся в местную церковь: его интересовало изготовление и устройство величественного инструмента, и однажды он специально совершил путешествие в Люцерн, где устанавливали в это время знаменитый орган. Пастор сам был великолепный органист и славился среди жителей долины своими импровизациями. Однажды, уже в старости, советуя режиссеру Эрике Андерсон не спешить со съемками, Швейцер вдруг вспомнил деда Шиллингера: «Мой дедушка, бывало, говорил, наблюдая за изготовлением органа: «Пока людям разрешают работать не спеша, как им хочется, они будут строить замечательные органы. А когда они начнут фабриковать их, экономя силы и время, то и уровень этих великих творений упадет». Мой дедушка был прав...»

Альберту Швейцеру не довелось видеть деда Шиллингера. Он слышал рассказы о нем от матери. И бережно записал, обнаружив уже в зрелом возрасте, как много перешло в его кровь от знаменитого мюльбахского пастора.

В ряду легендарных предков и родственников Швейцера выделялась также фигура дяди Альберта, сводного брата матери, оставившего свое имя знаменитому племяннику. Дядя был пастором церкви св. Николая в Страсбурге. Это был человек удивительной доброты и чувствительной совести. В франко-прусскую войну во время осады Страсбурга, когда не хватало молока, он регулярно относил свою порцию одной старушке, которая через несколько лет рассказала об этом матери Швейцера. После сражения под Вейсенбургом в 1870 году пастор был послан по просьбе страсбургских врачей в Париж за медикаментами. Здесь его гоняли из одного ведомства в другое. Наконец, добыв лишь ничтожную долю того, что ему было нужно, пастор бросился в обратный путь и обнаружил, что Страсбург обложен противником со всех сторон. Генерал, командовавший пруссаками, разрешил пастору передать медикаменты, но задержал его самого в качестве заложника. Вот тогда-то дядя Альберт и надорвал свое больное сердце раздумьями о том, что он покинул в беде своих прихожан и не разделяет их страдания. Он прожил меньше года после этого события — однажды, разговаривая с друзьями, упал замертво на страсбургской площади.